Вообще-то, на обложке первого издания «Над пропастью во ржи» была иллюстрация, странная и очень красивая, лиричная, я бы сказала, — карусельная лошадка, вставшая на дыбы. Я и сейчас видела ее краем глаза, сидя за столом. Но то была самая первая изданная книга Сэлинджера, а запрет на иллюстрации, видимо, возник потом, пришел вместе со славой, позволяющей авторам диктовать, что размещать на обложках своих книг. И, по правде говоря, я понимала Сэлинджера — он хотел, чтобы его читатели открывали его книгу, не имея никаких образов в голове. Это была благородная мотивация. Прекрасная мотивация. Но это было невозможно. Невозможно для Сэлинджера. Потому что никто не начинал читать Сэлинджера, не имея абсолютно никакого представления о его книгах и о нем самом. Это касалось и меня.
В последующие недели моя ложь стала правдой: плечи начали болеть оттого, что я все время таскала с собой рукописи. Я начала читать их для Макса и Люси, и само качество моей жизни изменилось, она стала более сложной и захватывающей. Многие романы — а в агентство присылали только романы — действительно оказались плохими, как и предсказывала Оливия, но были и хорошие или почти хорошие, были также те, в которых звучал сильный, уникальный авторский голос, и даже если я знала, что Макс и Люси не возьмут их, я испытывала трепет, осознавая свою причастность к возможному изданию книги, которое, вероятно, поможет автору сделать карьеру и изменит его жизнь. Когда Макс или Люси принимали решение работать с книгой, которую я рекомендовала, я несколько дней потом ходила как огорошенная. Чтение рукописей отличалось от чтения программной литературы в аспирантуре: теперь я основывалась на чистом инстинкте и лишь немного — на эмоциях и интеллекте. Есть ли перспективы у этого романа? Затронул ли он что-то во мне? Захватил ли меня?
Теперь по вечерам я читала рукописи, радуясь тому, что можно отдохнуть от бесконечных баров и гулянок. У меня появился предлог пораньше закончить телефонный разговор с матерью и забросить свои слабые, как я теперь понимала, стихи и рассказы, которые я, как ни парадоксально, начала писать незадолго до этого. О своих литературных экзерсисах я никому не рассказывала, даже Дону… ему тем более.
Однажды в апреле к моему столу подошел Макс. Он делал это крайне редко, так как был слишком занят делами и редко наведывался в наше крыло, разве что имея безотлагательный вопрос к моей начальнице. Иногда он советовался с ней насчет контрактов, а теперь его с Люси, кажется, хотели сделать партнерами в фирме, что подразумевало кучу различных юридических и финансовых сложностей.
— У тебя есть планы на вечер? — спросил Макс. — У одного моего автора сегодня чтения в «Кей-Джи-Би». Мне кажется, тебе очень понравится его роман. Потрясающая история взросления, действие происходит в Нью-Джерси и Нью-Йорке в 1980-х. Тебе должно понравиться, у меня предчувствие. Давай сходим. Потом все вместе поужинаем.
Начальница шумно откашлялась — мы, видимо, ей мешали — и закрыла дверь.
Но когда закрывается одна дверь, как известно, открывается другая, и на этой другой двери я увидела табличку со своим именем.
Несмотря на то что я работала в агентстве уже несколько месяцев, начальница и агенты старшего возраста все еще воспринимали меня как стул или стол, причем, пожалуй, теперь обращали на меня даже меньше внимания, чем вначале. Кэролин с начальницей могли целый час стоять перед моим столом и обсуждать подробности своей повседневной жизни: вкусный ли цыпленок в таком-то ресторане; как Кэролин пыталась бросить курить и заморозила сигареты, чтобы курить их было противно; как изменился маршрут автобуса в их районе; как Дэниел привыкал к новой схеме лечения. Однажды в середине мая — за неделю до этого я отпраздновала двадцатичетырехлетие, правда, весьма скромно, без фейерверков, — я, как обычно, печатала на машинке, и тут Кэролин заговорила о своих друзьях, Джоан и Джоне, и их дочери, у которой было необычное имя, которое я, кажется, где-то слышала. Прежде она уже обсуждала Джона и Джоан, но только сейчас, вздрогнув, я поняла, что речь о Джоан Дидион и Джоне Грегори Данне; оказалось, они были близкими друзьями Кэролин, людьми, чью будничную жизнь — ремонт в ванной, например, или опоздание на самолет — она обсуждала с моей начальницей.
— А что за птица эта Кэролин? — спросила я Джеймса на следующий день. — Какая она?
Тот пожал плечами:
— Не знаю. Она мало о себе рассказывает. Мне кажется, она из очень богатой семьи и у нее была бурная молодость…
Я вопросительно взглянула на Джеймса.
— А ты сама ее спроси. Она вообще-то милая старушка, — он хитро улыбнулся, — особенно когда выпьет, вот тогда у нее язык развязывается. — А мне казалось, что Кэролин засыпала, пропустив рюмочку. Хотя, возможно, это случалось с ней после нескольких рюмочек. — Ты же в курсе, что это не вода у нее на столе?
— Серьезно? — воскликнула я. А потом вспомнила, сколько разных чашек и стаканов на столе моей начальницы. — Не может быть!
Джеймс пожал плечами:
— Она из другой эпохи.
В последующие несколько недель я нарочно подолгу топталась на пороге кабинета Кэролин, забросив ей папки с документами, а по пятницам, когда все сотрудники собирались у приемной пропустить по рюмочке перед уходом, садилась рядом с ней. Но мне так и не хватило смелости заговорить с Кэролин. И я знала почему: она меня не замечала. Я была мебелью, частью офисной обстановки. Год я проработала в агентстве, а Кэролин мне и слова ни сказала. Когда я водружала папки ей на стол, она лишь кивала мне. Поначалу я обижалась. Потом решила, что такова особенность ее личности, что Кэролин просто замкнута и скрытна. Но в конце концов поняла, что она не воспринимала меня как человека, я была для нее абстрактной ассистенткой. Кэролин проработала здесь несколько десятилетий и повидала дюжины таких, как я. Абстрактные девочки в шерстяных юбках, с щенячьим восторгом в глазах, мы были взаимозаменяемы и не имели никакой ценности. Не было нужды запоминать нас. Кэролин знала, что через год нас здесь не будет.
Как-то раз в мае в субботу я села на автобус и поехала домой отметить с родителями свой день рождения, который, правда, был почти месяц назад. После ужина папа позвал меня в кабинет и вручил три маленьких конверта.
— Это тебе, — сказал он. — Раз у тебя теперь есть работа, кажется, пора отдать их тебе.
Я прочла надпись на верхнем конверте. Он был из «Ситибанка».
— Это счета, — пояснил отец, потом забрал у меня конверты и просмотрел обратные адреса. Отобрал два конверта и снова отдал мне: — Вот это — выписки с твоих кредитных карт. — Вид у меня, должно быть, был совсем ошарашенный, и отец продолжил объяснять: — У тебя две кредитки, так? — Я кивнула. Пригладив свои седые волосы, он придал лицу выражение, с которым всегда сообщал плохие новости. Я хорошо помнила это выражение с подросткового возраста. — Ты, может быть, помнишь… — отец заговорил с британским акцентом, что случалось с ним редко, только когда он сильно смущался; говорить с акцентом он научился давным-давно, еще когда играл дворецкого в старом детективном фильме, — когда ты уехала в колледж, мы дали тебе две карточки. С расчетом, что ты будешь покупать на эти деньги книжки и… — он развел руками, — да все что угодно. Билеты на самолет. Обувь. — Я снова кивнула, хотя ладони у меня вспотели. — Пока ты училась, я вносил минимальные взносы. Теперь ты закончила колледж и можешь делать это сама.