– Понятно, – сказал я. – Боишься заразиться.
Девочка, задетая за живое, немедленно коснулась губами моих губ. Наверно, у меня неопытность в таких делах чувствовалась не меньше, чем у нее, но какая разница: этот миг был волшебным. Я обнял ее, прижал к себе, почувствовал запах ее мыла – я был повержен.
Она убежала, позволив мне без помех наслаждаться ее подарком. Я помчался домой, лег на кровать и, глядя на портрет, обратился к маме:
– Ты больше не единственная женщина моей жизни!
Когда я снова встретился с Эдит, она переменилась.
– Поцелуй предельно заразен. Я навела справки: более чем вероятно, что я подхвачу туберкулез, а значит, двери училища медсестер будут для меня закрыты. Ты не должен был меня провоцировать, это нечестно.
И тогда я, любя, совершил огромную глупость:
– Не волнуйся, Эдит, я никогда не болел туберкулезом. Лужу крови тогда, в первый день, сделал мой друг Жак.
– Но ты потерял сознание!
– Просто я падаю в обморок при виде крови.
Девушка взглянула на меня с презрением, исказившим ее черты.
– Видеть тебя больше не желаю! – сказала она и ушла.
Противное выражение, проступившее на ее лице, вмиг излечило меня. Я нисколько не огорчился, только испытал облегчение при мысли, что не попался на удочку. Если бы Эдит действительно меня любила, она бы обрадовалась, что я здоров. А главное, этот оскорбленный вид многое мне сказал о ее натуре.
После этой истории у меня появился весьма мудрый рефлекс: никогда не влюбляться в женщину, не видев ее рассерженной. Досада обнажает глубинную личность. Кто угодно может разозлиться, и я в том числе, но разница между здоровым гневом и оскорбленной миной – непреодолимая стена. Оскорбленная мина пресекает у меня кристаллизацию
[23].
Вернувшись в школу, я узнал, что Жак проболтался про мою ахиллесову пяту. Надо мной все издевались:
– В обморок, значит, падаем от вида крови?
Терять друга – тяжелое испытание. Десять лет дружбы с Жаком вылетели в трубу. Я не показывал, как мне больно. Мне было пятнадцать, я только что пережил свой первый поцелуй и первое предательство.
На последней парте сидел мальчик с бесстрастным лицом, все время изучавший непонятно что. Я пересел к Юберу и увидел, что он чертит иероглифы.
– Китайский учишь?
– Это японский, хоть и довольно похоже.
– А зачем?
– Затем, что это само собой разумеется.
В его голосе не было ни капли спеси. Я стал его расспрашивать и выяснил, что он уже говорит и пишет на санскрите. Причем Юбер нисколько не походил на отличника. Он им, впрочем, и не был: по математике, естественным наукам и физкультуре он успевал еще хуже меня, а это кое о чем говорит.
– Я падаю в обморок при виде крови, – сразу признался я.
– Да, я что-то такое слышал.
– Ты думаешь, что это смешно?
– Я ничего об этом не думаю.
Он часто так отвечал.
Юбер ни у кого не вызывал особых чувств и был безразличен ко всем, в том числе к самому себе. Мы сделались неразлучны, вроде Кастора и Поллукса. Учителя называли нас “Дюртинотомб” или “Нотомбидюрт”. Юберу Дюрту были совершенно чужды любые споры вокруг эго, обид или тестостерона.
Однажды я захотел его поразить и сказал, что уже целовал девушку в губы.
– И как, хорошо? – спросил он спокойно.
– Офигительно.
Он принял информацию к сведению, словно собирался со временем ее проверить. Пошел по шерсть, вернулся стриженым: не я его поразил, а он меня.
До окончания школы у меня не было других друзей. Юбер сделал мне много хорошего. Его ум и кротость оставили во мне след – во всяком случае, мне хочется так думать.
Я начал изучать право в университете Намюра, единственного бельгийского города, который пощадил Бодлер
[24]. Я снимал квартирку-студию вместе с Анри, он тоже учился на первом курсе юридического факультета. Это был очень красивый парень, обаятельный и по-человечески приятный. На неделе мы с ним потехи ради якшались со всяким намюрским сбродом. А на выходных возвращались в Брюссель и ходили на одни и те же званые вечера. Мы были дети из родовитых семей, нам бы в голову не пришло отправиться туда без смокинга, пусть даже смутно сознавая, что в восемнадцать лет подобная экипировка выглядит комично.
На одном из светских раутов Анри подошел ко мне со страдальческим видом; мне стало любопытно.
– Я влюблен, – признался он.
Я расхохотался.
– Ничего смешного. Она меня не любит.
– Ты про кого?
Он показал на высокую девушку, красивую, но какой-то очень вычурной красотой.
– Ее зовут Франсуаза.
– Она красивая, но холодновата, нет?
– Ты не понимаешь. Я могу умереть от любви.
– Так поговори с ней, дубина!
– Я пытался. Она отвечает междометиями и смотрит в сторону.
– Не отступай.
– Я за ней уже три вечера ухаживаю! А в ответ – одна скука.
– Вот дура! Ну и отстань от нее.
– Говорю же, я без ума от любви.
– Напиши ей письмо.
– Штук тридцать уже написал. Смотри.
Он вытащил из карманов какие-то мятые бумажки и протянул мне. Развернув их, я прочитал всякую чушь.
– Ты ей передал свою пачкотню?
– Нет.
– Тогда не все потеряно. Хочешь, я ей напишу от твоего имени?
– Ты настоящий друг.
Назавтра я взялся за дело. Писать любовное письмо – фантастическое занятие! От себя я ни разу не писал таких писем и теперь упивался, затейливо складывая пламенные слова. Я отнес Анри плод своих трудов, он читал, вытаращив глаза.
– Ты что, сам влюбился во Франсуазу?
– Она не в моем вкусе.
– Если и после этого она меня не полюбит, значит, случай безнадежный.
Он подписал письмо и отнес на почту. Через несколько дней намюрская консьержка подсунула под дверь нашей квартирки конверт. Анри, побледнев, схватил его.
– Я любим! – вскричал он и протянул мне послание Франсуазы.