Музыка доносилась отовсюду, особенно по вечерам, когда на набережной Байя-де-Луанда, отдаленно напоминавшей мне родной Уильямсбург, пары всех возрастов танцевали кизомбу, а в муссеках диджеи крутили свои сеты прямо на улицах, установив аппаратуру под навесом из пальмовых веток, и вся округа пускалась в пляс под доморощенный афрохаус. Даже те, кто не танцевал, а делал что-то еще – зунгейра с корзиной на голове, полицейский в поисках взятки, игроки в баскетбол, голодранцы, устраивающие гонки на самодельных картах, или белые воротнички, бегающие трусцой по набережной до и после работы, – все словно двигались в такт этой оглушительной музыке. Такое у меня было ощущение. Я и сам хотел бы, как они, двигаться в такт, но экспатская среда еще крепко держала меня, не позволяя почувствовать себя свободно. Оставалось только мысленно пританцовывать, воображая себя частью этого уличного праздника. Вспомнилось: когда Эндрю был совсем маленьким, я водил его на детскую площадку. Там играли мальчики постарше, и Эндрю, у которого не было на этой площадке друзей, в какой-то момент стал неловко топтаться с краю их шумной компании, изображая (не то для меня, не то для самого себя), будто он – с ними. Копировал их, смеялся, когда смеялись они, простодушно улыбался тем, кто в упор не замечал его присутствия, и выглядел от этого таким одиноким, что у меня разрывалось сердце. Теперь я и сам был такой же тенью на детской площадке и, понимая это, жалел себя еще больше, чем когда-то – сына. Жалел еще и потому, что в моем случае «детская площадка» принадлежала не «мальчикам постарше», а, наоборот, тем, кто был младше, сильно младше меня. Но меня радовало то, что я хотя бы начинаю мало-помалу понимать язык, на котором говорят эти мальчики.
Ребята из муссеков говорят по-португальски со странным выговором: гласные растягивают, как бразильцы, а с согласными обходятся по-европейски – сплошные «жи-ши». Плюс – местный сленг с заимствованиями из кимбунду. Только бы не перепутать: «магала» – менты, «мангала» – бутылка, а «маландру» – негодяй, крутой парень. Вспомнилось, как Паркер – тот самый сокурсник с юрфака, с чьей подачи я и выдумал себе это африканское приключение, – в свое время хвастался познаниями в области русского языка. В активе у Паркера оказались почему-то слова «придурок», «березовый сок» и «давай-давай». Давай-давай, Дэмиен a. k. a. Vadim. Березового сока в Анголе, понятное дело, не бывает (зато есть мороженое из мукуа, то бишь мякоти баобаба). А вот слово «придурок» я теперь знаю и на местном наречии: «кондуку». Впервые я услышал это слово, когда стал жертвой гоп-стопа на руа Эдуарду Мондлане. Услышал и не понял, что оно значит. Спутал с «кандонгейру». Удивился, почему это гопники называют меня «маршрутным такси». Подумал, что у слова должно быть и второе, ругательное значение. Хорошо еще, что мне не пришло в голову самому пускать в ход это ругательное слово – обзывать недругов «маршрутками». Вот было бы смеху. Я сильно переживаю из‐за подобных ляпов, всегда боюсь, что скажу что-нибудь не то. Как говорят американцы, ты никогда не знаешь, чего именно ты не знаешь. Не подозреваешь о своих слепых пятнах, не догадываешься, где возможны проколы. Уж больно много таких проколов было в детстве – в первые годы жизни в Америке, и уж больно они веселили тогда ненавистного Билла Мерфи с его прихвостнями.
Но теперь все это далеко, а впереди – много дней и ночей на другом языке, где рассвет обозначается красивым словом «мадругада», а сумерки – смешным словом «лушку-фушку». Закатное оранжевое небо. Иногда я поражаюсь тому, насколько жизнь здесь проще, несмотря на все ее физические трудности и вес исторического багажа. Как-то психологически проще. То ли потому, что с африканцами проще иметь дело, то ли потому, что все это – не мой багаж, не мои травмы. В этом смысле быть эмигрантом легче, чем коренным. А я и не эмигрант даже. Экспат на всем готовом.
Итак, маландру, магала, мангала. Для фешты (праздника) нужны мангала-бутылка и мангал, на котором жарить козлятину. Если есть выпивка, шашлыки и диджей, фешта может продлиться до утра. Экспаты, те тоже, бывает, пробуют себя в танце, но не здесь, а в дорогих клубах на косе Илья-де-Луанда, где вполне расистский фейсконтроль придирчив к африканским клиентам и благосклонен к белым и на лицах бессловесных иностранцев-VIP’ов читается обычная смесь наглости и страха. Первое время я таскался в эти клубы вместе со всеми. Плевался, обещал себе, что больше никогда, но через неделю-другую снова плелся туда вслед за «ребятами» из опостылевшего отеля. Хотелось другого – фешты до рассвета или даже, чем черт не шутит, попасть на один из тех подпольных концертов кудуро, о которых мне поведал всезнайка Бен. Правда, рассказ Бена, в котором фигурировали чуть ли не партизаны с винтовками и катакомбы для беглецов из Майомбе
[63], был мало похож на то, как это выглядело в действительности.
А было вот что: не подвальный сквот и не законспирированная квартира, где на входе спрашивают пароль, а просто внутренний дворик старого колониального здания. В этом дворике обустроено что-то вроде кафе-бара. Пластмассовые столы и стулья. Справа от входа – прилавок, где продается пиво. В дальнем конце – сцена. Цена билета – пятьдесят тысяч кванз. Многим жителям Луанды это не по карману. Но кафе набито битком, и сидящие за столиками люди не выглядят толстосумами, скорее это – средний класс, если таковой здесь вообще существует. Истинные ценители андеграундного кудуро. Этот концерт не спонсируется ни телекоммуникационной компанией «Унител», ни пивом «Кука». Самые популярные кудуришты выступают на стадионах, а самые лучшие – в залах на сто человек, где их никто не станет цензурировать. Долговязый кудуришта в прикиде а‐ля Снуп Дог снимает со стойки микрофон, проверяет звук. «Раз, два. Раз, два. Тсс, тсс…» Мне здесь нравится: некоммерческий дух мероприятия напоминает мне концерты в блаженной памяти клубе A2Z, в далекой Трое, которая против всех. Хотя вряд ли на этом концерте будут твориться такие бесчинства, как там. Здешняя публика выглядит интеллигентной, не то что троянские троглодиты. Сходство же в том, что и тут, и там музыка используется как орудие социального протеста. Только здешний протест выглядит более зрелым, в нем куда меньше юношеского гормонального выброса и больше осмысленного активизма. Оно и немудрено: у музыки протеста в Анголе богатая предыстория. Я узнал о ней сначала от того же Бена, а потом, когда наконец вырвался за пределы гостиничного бара для экспатов, – уже из других, куда более компетентных источников.
Но это было потом, а пока мои впечатления от музыкальной жизни Луанды сводились к посещению клуба фаду в компании Бена и посещению клуба кудуро – уже без Бена. Вскоре обнаружились и другие интересные вещи. Например, оказалось, что до этих тропических широт каким-то неведомым образом докатилась субкультура готов. Кто бы мог подумать, что и здесь, в Центральной Африке, я увижу мальчиков и девочек во всем черном, с печальными глазами, подведенными черной тушью, в футболках с эмблемами «Bauhaus» и «Alien Sex Fiend»? Но готик-рок меня никогда особенно не интересовал. Зато в баре по соседству с тем, в котором тусовались ангольские готы, я услышал нечто, что заставило меня вздрогнуть. Этот бар располагался в заброшенной вилле, где в течение многих лет находили пристанище разные театральные труппы, секции капоэйры и уличные художники. Теперь там красовалась вывеска, сулившая живую музыку и открытый микрофон. И, проходя мимо, я вдруг понял, что знаю эту музыку, эту группу… Это было так же невероятно, как если бы все кругом вдруг перешли на русский (так бывало в детстве, когда мы только приехали в Америку: я иду по школьному коридору, слышу, как вокруг говорят по-английски, и в этот момент мне кажется, что все они разыгрывают меня, – и через секунду заговорят по-русски, ведь они не могут не говорить по-русски; позже я узнал, что это – распространенная для эмигрантов вещь). Знакомое, родное, то, чего не может быть, не бывает, как не бывает воскрешения из мертвых, но ведь вот же оно, здесь и сейчас… в одном из трактиров Луанды выступает группа Eats Shoots and Leaves.