– Мой меч… Где мой меч? Может, его взял кто-то из вас?
Если б не страх потерять «Терминус Эст», заговорить с ними мне бы и в голову не пришло, однако меня, очевидно, поняли. Люди-обезьяны залопотали о чем-то, обращаясь то друг к другу, то ко мне, принялись, не вставая с колен, объяснять знаками, что драться больше не станут, протягивать мне – возьми, дескать, возьми, если нужно – дубины и копья из заостренных костей.
Внезапно журчание воды и ропот людей-обезьян перекрыл новый звук. Все вокруг разом умолкли. Пожалуй, именно так скрежетали бы зубы великана-людоеда, вознамерившегося отгрызть ноги самого мира. Дно ручья подо мной (я все еще стоял в воде) дрогнуло; вода, до сих пор чистая, точно хрусталь, помутнела от ила, дымными прядями потянувшегося вниз по течению. Донесшийся откуда-то снизу глухой удар вполне мог оказаться первым шагом, поступью огромной башни в начале Последнего Дня, когда, как гласит пророчество, все города и селения Урд сойдут с мест, устремившись навстречу восходу Нового Солнца.
За первым шагом последовал второй.
Люди-обезьяны вмиг повскакали на ноги и, пригнувшись пониже, молча, проворно, словно стая летучих мышей, помчались в глубину подземелья. Свет сразу же начал меркнуть: видимо, как я и опасался, светил Коготь вовсе не мне, а им.
Из-под земли донесся третий тяжелый шаг, а с ним угасли и последние отблески света, но тут, за миг до того, как все вокруг окутала тьма, я увидел «Терминус Эст» – под водой, в самом глубоком месте. Уже в темноте я спрятал Коготь за голенище, нащупал на дне ручья меч и обнаружил, что от онемения, сковывавшего руку, не осталось даже следа: казалось, рука так же здорова, сильна, как перед боем.
Под грохот четвертого шага я развернулся и пустился бежать, нащупывая путь клинком. Сейчас мне, пожалуй, известно, что за создание вызвали мы из недр континента, но в то время я этого не знал, как не знал и причины его пробуждения – послужил ли ею рев людей-обезьян, или свет Когтя, или же что-то еще. Знал я одно: там, глубоко внизу, обитает некто, от кого люди-обезьяны, при всем своем устрашающем виде и многочисленности, разбежались врассыпную, рассеялись, будто искры по ветру.
VII
Убийцы
Вспоминая, как во второй раз миновал туннель, ведущий наружу, я не могу избавиться от ощущения, будто путь занял целую стражу, если не более. Наверное, мои нервы, истерзанные немеркнущими воспоминаниями, никогда не отличались особой прочностью, а в то время были натянуты, как струна, отчего каждые три шага вполне могли показаться целой жизнью. К тому же я, разумеется, был не на шутку напуган. Да, трусом меня не называли с раннего детства, а мою храбрость в определенных случаях отмечали самые разные люди. Я, не колеблясь, исполнял обязанности члена гильдии, дрался и в одиночку, и на войне, взбирался на отвесные скалы, а около полудюжины раз чудом не утонул. Однако, на мой взгляд, вся разница между тем, кого зовут храбрецом, и тем, кого клеймят трусом, состоит в том, что второй страшится надвигающейся угрозы, а первым страх овладевает уже после того, как опасность миновала.
Конечно же, в минуты серьезной опасности особого страха не испытывает никто: мысли слишком уж сосредоточены на угрозе и действиях, необходимых для ее отражения либо предотвращения. Посему трус боится, так как заранее несет в себе страх: не зная о грядущей опасности загодя, люди, считающиеся трусами, порой изумляют нас мужеством.
Вот, скажем, мастер Гюрло, коего я мальчишкой считал одним из самых отчаянных храбрецов на свете, трусом был несомненным. Во времена, когда над учениками капитанствовал Дротт, мы с Рохом обычно менялись обязанностями, поочередно прислуживая то мастеру Гюрло, то мастеру Палемону, и как-то раз, вечером, удалившись в свою каюту, мастер Гюрло велел мне остаться при нем, чтоб наполнять его кружку, и принялся со мной откровенничать.
– Известна ли тебе, парень, клиентка по имени Ия? Дочь армигера, с виду весьма недурна.
Как ученик, с клиентами я дело имел нечасто и потому отрицательно покачал головой.
– Так вот, она подлежит надругательству.
– Да, мастер, – представления не имея, о чем речь, откликнулся я.
– Претерпеть надругательство от палача – для женщины величайший позор. Для мужчины, впрочем, тоже.
Коснувшись груди, он запрокинул голову и взглянул на меня. Голова его для человека столь рослого и плечистого была на удивление мала; носи он рубашку или куртку (которых, разумеется, никогда не носил), с виду могло бы показаться, будто его одежда подбита ватой.
– Да, мастер.
– Уж не предлагаешь ли ты исполнить сие за меня? Молодой парень, полный жизненных сил… только не говори, будто у тебя там волосы еще не растут!
Тут я наконец понял, о чем он говорит, и сказал, что даже не думал, будто подобное позволительно, поскольку я еще ученик, но, если он отдаст такой приказ, разумеется, повинуюсь.
– Да уж, конечно. Она, понимаешь ли, собой отнюдь не уродина, только рослая очень, а рослых я не люблю. Можешь не сомневаться: поколение или два тому назад в эту семейку затесался экзультантский бастард. Кровь, как говорится в народе, сама во всем сознается, хотя в полной мере эта поговорка понятна только нам. Так что же, хочешь исполнить предписанное?
С этим он протянул ко мне кружку, и я наполнил ее.
– Если мастеру будет угодно.
Сказать откровенно, его предложение привело меня в необычайное возбуждение: обладать женщиной мне не доводилось еще никогда.
– Нельзя. Исполнить предписанное надлежит мне. Что, если меня подвергнут допросу? Опять же я и заверить все должен, бумаги положенные подписать. Я двадцать лет в мастерах хожу и ни разу еще в документах подлога не допускал. Ты небось полагаешь, будто я… неспособен?
Подобных мыслей – как и противоположных (будто он мог до сих пор сохранить кое-какую потенцию) мыслей о мастере Палемоне, из-за седин, поникших плеч и линз на глазах казавшемся одряхлевшим целую вечность тому назад – мне в голову прежде ни разу не приходило.
– Что ж, погляди-ка на это, – продолжил мастер Гюрло, грузно поднявшись с кресла.
Один из тех, кто способен твердо держаться на ногах и говорить внятно даже в изрядном подпитии, к шкафу он подошел вполне уверенно, хотя мне на миг показалось, будто мастер вот-вот уронит снятую с полки склянку. В склянке, под крышкой синего фарфора, хранился какой-то темно-коричневый порошок.
– Здесь, внутри, редкое сильнодействующее снадобье. Не подведет ни за что. Ты им когда-нибудь тоже воспользуешься, и потому тебе следует о нем знать. Берешь на кончик ножа не больше, чем под ногтем поместится, понятно? Примешь слишком много – пару дней на люди показаться не сможешь.
– Запомню, мастер, – сказал я.
– Порошок, разумеется, ядовит. Все подобные снадобья – яды, а это – из ядов лучшее: чуть больше, чем столько, и смерть. А принимать снова – не раньше, чем луна сменится, ясно?