В платяном шкафу висели папины костюмы – один светлый, летний, другой серый, повседневный. Еще там была мамина каракулевая шубка. От нее сильно пахло нафталином.
Я представил себе, как папа открывает шкаф и проводит рукой по шубке, как бы ненароком.
На фанерном дне что-то лежало, толстое, серое и с завязками. Ну да, папа любил такие папки.
Я вытащил папку и развязал белые шнурочки. Там было все: папин паспорт, страховой полис, большой потертый диплом об окончании высшего учебного заведения с выдавленным на коленкоровой корочке толстым гербом несуществующей страны, пенсионное, мамино свидетельство о смерти, еще какие-то бумажки, старые и с как бы обгрызенными краями.
Сметанкин и правда ничего не украл. Ни папиного паспорта, ни свидетельства о собственности, ничего.
Ему нужно было нечто большее.
Целая чужая жизнь.
В каком-то смысле мы с ним и правда были похожи.
Жалко, что он оказался не родственником. Мы бы вместе как-то все уладили. Поскольку если один упадет, то другой его поднимет.
Я достал страховой полис и выложил его на тумбочку. Собрал папины вещи: бритву, зубную щетку, носовые платки, кружку, тапочки в отдельном пакете и всякую другую мелочь, делающую человека человеком. Уложил в пластиковый пакет. Подумал и положил туда еще и аллохол.
Тут я почему-то решил, что «скорая», наверное, уже подъехала. Выглянул в окно: точно, она стояла прямо под окном. Врач с чемоданчиком сверху казался коротеньким, большеголовым и очень деловитым. Потом вышла еще медсестра, я не видел, молодая она или нет. Тут женщина и врач стали расплываться, а синий огонь на крыше автомобиля отрастил щупальца, и я понял, что пошел дождь.
Я прошел к двери и распахнул ее пошире, чтобы им было легче найти нужную квартиру. Они поднимались по лестнице, устало переговариваясь, наверное, это был не первый их вызов.
– Это кто, ваш отец? – спросил врач. Обувь он снимать не стал, и на новеньком ламинате остались мокрые следы. Надо будет потом их вытереть, чтобы не попортить лак.
Куда эта сволочь Сметанкин задевал мой коврик с оленями?
Врач склонился над папой, и я видел лишь его спину в белом халате.
Медсестра деловито отпиливала горлышко у ампулы. Врач ей велел? Я не слышал, чтобы он что-то ей вообще говорил.
Теперь она держала его запястье и шевелила губами. Она была очень немолода. Я подумал, что первый раз за много лет папу держит за руку посторонняя женщина. Не тетя Лиза. Было бы здорово, если бы она время от времени навещала папу, а он бы жаловался ей на современные нравы. А потом она бы один раз осталась и больше не уходила. Я не против.
Врач обернулся ко мне. В блестящем стетоскопе на груди плясали все пять светильников-конусов. Вот он был моложе меня. Какой-то в этом есть непорядок.
Я спросил:
– Что, доктор?
– Вы ему что давали?
– Ничего. Хотел аллохол.
– Ну-ну, – сказал врач без выражения.
– Он сильно отравился?
– Он вообще не отравился. Это инфаркт. Обширный.
– Но он ведь жаловался…
– Симптоматику инфаркта иногда можно перепутать с отравлением, – сказал врач, – тошнота, рвота. Рези в животе. Да… У него не было никакого сильного эмоционального потрясения?
– Были семейные неприятности.
– Ну вот. При его конституции такие штуки часто кончаются инфарктом.
Он помолчал.
Потом сказал.
– Где у вас телефон?
Я провел его в гостиную. Медсестра осталась с папой. Наедине. А ему все равно. Жаль. Врач переговаривался с диспетчером. Потом сказал:
– Ладно. Пошли. Там носилки, в машине.
И пояснил:
– Это обычная «скорая», не кардиологическая. С кардиологической обычно ездит медбрат. Не ей же носилки таскать.
Все-таки у нас хорошие врачи. Правда хорошие.
По пути в прихожую я заглянул к папе. Медсестра сидела рядом с кроватью, как огромная снежная баба.
Папе, видно, стало немного лучше, уж не знаю, что они там ему вкололи.
Он услышал мои шаги и сказал:
– Сережа!
Потом поправился:
– Сенечка…
* * *
Я вытер заскорузлой тряпкой засохшие следы от докторских ботинок. Выплеснул растительного ктулху из заварочного чайника в унитаз и спустил воду. Он там немножко побултыхался и канул в родную природную среду.
Потом еще немножко послонялся по квартире.
Тут действительно не было ничего моего.
Я был вроде командировочного, который, один на один с гостиничной пустотой, постепенно впадает в такую тоску, что остается только спуститься в ресторан, напиться и подцепить бабу.
Так что я оделся, погасил свет, запер квартиру на ключ и вышел, прихватив на всякий случай папину папку с документами.
Вместо Ктулху в подворотне масляно желтело свежее пятно краски. Так я и не узнал, восстал ли он из вод.
Я подумал, а вдруг Рогнеда ждет меня, сидя на ступеньках или раздувая мангал. Мангал ведь стоит в углу сада, его очень просто вытащить и раскочегарить.
Щеколда, когда я за нее взялся, испачкала мне пальцы ржавчиной. Яблони шуршали бурой листвой, в траве догнивало несколько сморщенных яблок, опоясанных бугристыми кольцами плесени.
И было пусто. Так же пусто, как в нечувствительно отнятой Сметанкиным квартире. И здесь тоже не было ничего моего.
Я стащил с себя черное кашемировое пальто и понтовый твидовый пиджак и переоделся в свитер и вельветовые штаны. Позвонил в регистратуру. Мне сказали, что Блинкин Александр Яковлевич помещен в палату интенсивной терапии и чтобы я позвонил утром, после обхода.
Включил компьютер и посмотрел слово «байховый». Оказалось, «от китайского бай хуа, белый цветок. Название едва распустившихся почек чайного листа, одного из компонентов чая, придающих ему аромат и вкус. Также торговое название рассыпного чая, выработанного в виде отдельных чаинок».
Кто бы знал. Я думал, это искаженное «байковый». Ткань такая, одним словом.
Она забыла зубную пасту и щетку. И какой-то крем, никогда не понимал, зачем им столько странных смешных баночек. В сток душа набился ком черных волос, и я, преодолевая отвращение, выковырял его оттуда.
Я сварил кофе и поджарил тосты. Сгрыз их, сидя в кухне и глядя в окно. Паук между рамами кончил плести паутину и куда-то ушел. Я не знал, ложатся ли пауки в зимнюю спячку, но на всякий случай решил, что да.
Хлопнула калитка. Кто-то шел по дорожке к дому, мелькая меж уцелевшей листвы.
Я оттолкнул стул и выбежал на крыльцо.