На то, чтобы переварить все это, мне требовались часы, а то и дни, и, мгновенно забыв про тетю Валери, я вновь погрузился в созерцание дождя, железного карниза и рынка с молочно белевшими, как большущий глаз, часами; но сквозь все это, будто сквозь филигрань, мне более или менее отчетливо представлялись другие картины: чахоточный Альбер, с его сидевшим в тюрьме отцом, анархисты, Феррер, рабочие, которые перерезают сухожилия лошадям…
Мне случалось подолгу так забываться, а потом я, вздрогнув, просыпался. На этот раз от моих грез меня оторвал тетин голос. Она сунула руку себе под юбку и извлекла мелочь.
— На!.. Сходи возьми мне журнал, все расхватывают, читают…
Я посмотрел на площадь; вокруг киоска толпились люди, показывая друг другу иллюстрированный журнал. Я бегом спустился вниз.
— Куда ты? — забеспокоилась матушка.
— Купить журнал тете Валери.
Насколько я помню, это был «Пти журналь иллюстре». На цветной обложке фотография остриженного бобриком усатого мужчины с темными глазами. «Анархист Феррер».
А на тыльной стороне другая цветная картинка: какой-то двор, стена, стоящий человек с завязанными глазами и солдаты, вскинувшие ружья. «Казнь Феррера».
Это меня потрясло. Я поднял голову: Альбер смотрел на меня, смешно приплюснув нос к стеклу. Я почувствовал, что он мне завидует; может, тому, что я на улице с непокрытой головой под дождем, а может, тому, что у меня в руках иллюстрированный журнал.
— Одним меньше, и то неплохо! — немного погодя с удовлетворением провозгласила тетя. — Пойди принеси очки. Когда прибудет «Пти паризьен», не забудь мне купить…
Как удавалось это матушке, не представляю. Когда я утром в половине восьмого спускался вниз, полы в лавке и на кухне были вымыты, кофе сварен и стол накрыт. Каким чудом, никогда не теряя из вида прилавка, она ухитрялась все закупать? Когда чистила картошку и ставила варить суп?
И всегда она была опрятна, даже щеголевата, как выражался отец. Да еще каким-то образом успевала прогладить нижнее белье, заштопать мне чулки и даже сшить кое-что из одежды.
— Пойди спроси мать, когда же мы сядем за стол…
Туша тети Валери приходила в движение; чтобы спуститься по узкой кишке винтовой лестницы, ей требовалось добрых две минуты.
— А где сегодня пропадает твой муж?
— Он уехал в Пор-ан-Бессэн… Вернется поздно…
— Словом, ты его почти не видишь.
— Только вечерами… Что поделаешь, торговля…
Из-за той же торговли я часто пропускал занятия в школе и почти не помню, когда гулял с матушкой, — лавку открывали даже по воскресеньям.
Послеобеденные часы прошли без особых происшествий. Тетя Валери дремала в кресле, в комнате сгущались сумерки. Уборщики, одетые в робы, как моряки, мыли из шлангов рынок, а в три часа прошел фонарщик и зажег газовые фонари.
Сквозь матовые стекла кафе Костара мне не видно было, что делается там внутри. Но я различал движущиеся силуэты, и мне показалось, что в тот день там больше народу, чем обычно. Время от времени дверь распахивалась, и на улицу, словно дожидаясь чего-то, выглядывал рабочий. Я понял, в чем дело, когда появился газетчик; человек купил у него целую пачку газет, а немного погодя до меня донеслись крики спорщиков у Костара.
— «Пти паризьен»… — внезапно проснувшись, напомнила тетя Валери.
Я помчался за газетой.
— Зажги свет, — приказала она.
— Матушка не велит мне…
Чтобы зажечь газ, надо было взобраться на табуретку.
— Так скажи ей, чтоб сама пришла зажечь.
В лавке были покупатели. Матушка все же пришла, но голова у нее была занята другим. Она даже не взглянула на нас. Прежде всего торговля! Я опять уселся у окна. Перед кафе Костара взад и вперед прогуливался полицейский.
— Читать ты хоть умеешь? — осведомилась тетя.
— Умею…
— Тогда прочти вот это.
— «За-бас-товки-на-Севере-при-ни-ма-ют-у-гро-жа-ю-щий…»
— Ты не можешь читать побыстрей?
— «…гро-жа-ю-щий-ха-рак-тер-на-место-прибыл-ми-ни-стр-вну-вну…»
— Внутренних дел! — нетерпеливо выкрикнула она.
— «Вну-трен-них-дел-жан-жан…»
Моя усатая тетя глядела на меня, как толстый паук, вероятно, глядит на запутавшуюся в его паутине беспомощную мошку.
— …дармерия!
— «…дар-ме-рия-а-та-ко-ва-ла-ма-ма-ни-фес-тан-тов…» — Я поднял голову. — Что это значит?
— Что жандармы погнали лошадей на манифестантов… Читай дальше… Поймешь…
— «На-счи-ты-ва-ет-ся-двенадцать-убитых-и…»
— Сорок раненых! — досказала она со злобным торжеством.
Я по-прежнему сидел на полу по-турецки среди своих игрушек, газета лежала у меня на коленях, а за мной синело окно, усеянное дождевыми капельками — теми же звездами, и, по сравнению со мной, тетя в кресле возвышалась как монумент.
— Что я тебе предсказывала? Если б ты читал побыстрей, то узнал бы, что в Сент-Этьене они шли по улицам двенадцать часов подряд.
Я посмотрел на улицу. Представил себе ряды рабочих в картузах, в темных комбинезонах, безостановочно шагающих под нашими окнами, конных жандармов, бритвы…
— Но здесь же нет забастовок… — прошептал я.
— Потому что нет заводов, кроме сыроваренного… Но погоди, если это революция, они и сюда явятся!
Клянусь, я почуял здесь игру. Тетя, конечно, куда больше моего боялась революции, но ей нравилось меня пугать. Ее бесила моя безмятежность, моя способность часами мечтать, и она нашла способ смутить мой душевный покой.
— Они всех убьют?
— Всех, кого смогут убить…
— И отца тоже?
— Его в первую очередь, он же торговец.
Тогда я решил отомстить:
— А вас, тетя, они убьют?
Я входил во вкус игры. Тоже становился злобным.
И уж не знаю, как придумал:
— Воткнут вам штык в живот!
Да, да, штык, вонзающийся в толстый, дряблый живот тети Валери, и все, что оттуда вывалится…
— Никакого уважения! — прорычала она, вырывая у меня газету.
Но я уже закусил удила. Тем хуже для нее!
— Вспорют и кишок напустят полную комнату…
— Сейчас же замолчи, грубиян!
— Потом напихают сена и кожу зашьют…
Я хохотал до слез, почти истерически. До икоты. Готов был придумать невесть что, говорить любые дерзости. И в то же время не осмеливался взглянуть на улицу. Мне представлялось, что там лошади, главное — лошади, и жандармы верхом, в касках, с саблями наголо, и черные бегущие фигурки, они увертываются, наклоняются и бритвами перерезают сухожилия лошадям…