Она окинула взглядом сцену: красивые успешные актрисы, дебютантки, пристойные неудачницы – такое множество отдельных судеб, которые составляли это смутное кишение, вызывавшее легкое головокружение. В иные моменты Франсуазе казалось, что эти жизни специально ради нее пересеклись в той точке пространства и времени, в которой находилась она, в другие мгновения все выглядело совсем не так. Люди были разбросаны, каждый сам по себе.
– Во всяком случае, этим вечером Ксавьер на редкость невзрачна, – заметила Элизабет, – цветы, которые она засунула в волосы, дурного вкуса.
Франсуаза провела с Ксавьер много времени, собирая этот робкий букетик, но ей не хотелось перечить Элизабет; и без того в ее взгляде всегда хватало враждебности, даже если придерживаешься ее мнения.
– Они оба забавные, – сказала Франсуаза.
Жербер как раз зажигал сигарету Ксавьер, но старательно избегал ее взгляда; он был таким чопорным в элегантном темном костюме, который позаимствовал, верно, у Пеклара. Ксавьер упорно смотрела на мыски своих туфелек.
– С тех пор, как я наблюдаю за ними, они не обменялись ни словом, – сказала Элизабет, – они застенчивы, как двое влюбленных.
– Они терроризируют друг друга, – отозвалась Франсуаза. – А жаль, они могли бы стать хорошими товарищами.
Коварство Элизабет ее не задевало, ее нежность к Жерберу была чиста и лишена всякой ревности, но чувствовать себя столь яро ненавидимой было неприятно. То была почти нескрываемая ненависть. Никогда больше Элизабет не откровенничала, и все ее слова, все умолчания были живыми упреками.
– Бернхайм сказал мне, что в следующем году вы наверняка поедете на гастроли, – сказала Элизабет.
– Конечно нет, это неправда, – ответила Франсуаза. – Он вбил себе в голову, что Пьер в конце концов уступит, но он ошибается. Следующей зимой Пьер поставит свою пьесу.
– Вы начнете этим сезон? – спросила Элизабет.
– Пока не знаю, – ответила Франсуаза.
– Было бы жаль уехать на гастроли, – с озабоченным видом заметила Элизабет.
– Я того же мнения, – отозвалась Франсуаза.
Она не без удивления задавалась вопросом, неужели Элизабет все еще чего-то ожидает от Пьера; быть может, она рассчитывала сделать в октябре новую попытку в пользу Батье.
– Понемногу расходятся, – заметила она.
– Мне надо повидать Лизу Малон, – сказала Элизабет, – вроде бы она должна сказать мне что-то важное.
– А я пойду на помощь к Пьеру, – сказала Франсуаза.
Пьер горячо пожимал руки, однако, как бы он ни старался, ему не удавалось улыбаться тепло – это было искусство, которому мадам Микель постаралась изо всех сил научить свою дочь.
«Я задаюсь вопросом, как там у нее дела с Батье», – думала Франсуаза, продолжая прощаться и расточая сожаления. Элизабет прогнала Гимьо под предлогом того, что он крал у нее сигареты, она помирилась с Клодом, но дело, верно, не клеилось, никогда она не была более мрачной.
– Куда это подевался Жербер? – спросил Пьер.
Растерянно опустив руки, Ксавьер стояла посреди сцены совсем одна.
– Почему не танцуют? – продолжал Пьер. – Места хватает.
В его голосе слышалась нервозность. Со сжавшимся сердцем Франсуаза взглянула на это лицо, которое со слепым спокойствием так долго любила. Она научилась читать по этому лицу. Этим вечером Пьер выглядел неутешительно и казался еще более уязвимым. Лицо его было застывшим и напряженным.
– Десять минут третьего, – сказала Франсуаза, – больше никто не придет.
Пьер был так устроен, что не испытывал большой радости, когда Ксавьер вела себя с ним приветливо, но стоило ей только слегка нахмурить брови, как он предавался ярости или покаянию. Ему надо было чувствовать ее в своей власти, для того чтобы быть в мире с самим собой. Когда между ним и ею вставали какие-то люди, его всегда охватывали тревога и раздражение.
– Вы не очень скучаете? – спросила Франсуаза.
– Нет, – ответила Ксавьер. – Только это мучительно – слушать хороший джаз и не иметь возможности танцевать.
– Но теперь вполне можно танцевать, – отозвался Пьер.
Наступило молчание. Все трое улыбались, но не находили нужных слов.
– Сейчас я научу вас танцевать румбу, – с излишней горячностью предложила Ксавьер Франсуазе.
– Я отдаю предпочтение медленному фокстроту, – ответила Франсуаза, – для румбы я слишком стара.
– Как вы можете так говорить? – возмутилась Ксавьер; она с жалобным видом посмотрела на Пьера: – Она прекрасно танцевала бы, если бы захотела.
– Ничего подобного, ты вовсе не старая! – сказал Пьер.
Внезапно рядом с Ксавьер лицо и голос его посветлели; со смущающим вниманием он следил за малейшими нюансами: он явно был настороже – ведь ему совсем была несвойственна та легкая и ласковая веселость, сиявшая сейчас в его глазах.
– Как раз возраст Элизабет, – заметила Франсуаза, – я только что ее видела, это неутешительно.
– Что ты нам рассказываешь об Элизабет, – сказал Пьер, – ты посмотри на себя.
– Она никогда на себя не смотрит, – с сожалением сказала Ксавьер. – Надо бы когда-нибудь снять маленький фильм, так, чтобы она об этом не подозревала, а потом неожиданно показать ей. Она была бы вынуждена посмотреть на себя и очень бы удивилась.
– Она любит воображать себя толстой зрелой дамой, – подхватил Пьер. – Если бы ты знала, как молодо ты выглядишь!
– Но мне не хочется танцевать, – сказала Франсуаза.
Этот умилительный хор вызывал у нее чувство неловкости.
– Тогда хотите, мы вдвоем потанцуем? – спросил Пьер.
Франсуаза следила за ними. На них приятно было смотреть. Ксавьер танцевала с воздушной легкостью, она не касалась земли; у Пьера тело было тяжелое, но можно было подумать, что с помощью невидимых нитей оно не подчинялось законам притяжения: он обладал чудесной непринужденностью марионетки.
«Мне хотелось бы уметь танцевать», – подумала Франсуаза.
Десять лет, как она это забросила. Было слишком поздно, чтобы начинать заново. Она приподняла занавес и в темноте кулис закурила сигарету; здесь, по крайней мере, у нее будет передышка. Слишком поздно. Никогда она не станет женщиной, бесспорно умеющей полностью владеть своим телом; то, что она могла бы приобрести сегодня – всевозможное украшательство, – не представляло интереса и было чуждым ей. Вот что это значит: тридцать лет – окончательно определившаяся женщина. Она навечно осталась женщиной, которая не умеет танцевать; женщиной, у которой была лишь одна любовь в жизни; женщиной, которая не спускалась на каноэ по каньонам Колорадо, не пересекала пешком плато Тибета. Тридцать лет – это не только прошлое, которое тянулось за ней. Годы расположили все вокруг нее и в ней самой, это было ее настоящее, ее будущее, это была субстанция, из которой она состояла. Никакой героизм, никакая нелепость ничего не могли в этом изменить. Конечно, до смерти у нее было вполне достаточно времени, чтобы выучить русский язык, прочитать Данте, увидеть Брюгге и Константинополь; она могла еще заполнять местами свою жизнь неожиданными эпизодами, новыми талантами; однако до самого конца все это останется именно такой жизнью и никакой другой; а ее жизнь не отличалась от нее самой. С мучительным изумлением Франсуаза ощутила, как ее пронзил безжизненный белый свет, не оставлявший ей ни малейшей надежды; на мгновение она застыла, глядя на блестевший в темноте красный кончик сигареты. Из оцепенения ее вывели перешептывания и смешок: эти темные коридоры всегда пользовались спросом. Она бесшумно удалилась, вернувшись на сцену; теперь люди, казалось, развесели– лись.