– Эй, хорошо. Откуда ты, amigo?
– Из Мексики. А ты, друг мой?
– Ну, думаю, отовсюду понемногу. Отсюда. Оттуда. Я был сыном полка. Мой отец служил в американской армии.
– Я тоже там служил! Во время Второй мировой, друг мой.
– Не может быть! Я и не знал, что мексиканцы сражались на стороне союзников.
– И в Мексике, и здесь.
– Мой отец воевал на той войне. Достаточно повидал, чтобы его направили в Кэмп Бландинг.
– Кэмп Бландинг? Ушам своим не верю! Я тоже проходил курс молодого бойца в Кэмп Бландинге.
– Совершенно невероятно! Может, ты знал моего отца.
– Скажи, пожалуйста, как тебя зовут.
– Каммингс. Мой отец – генерал-майор Фрэнк Каммингс.
– О госпоти! Помню! Все любили генерала Каммингса. Он был джентльменом.
– Истинная правда! Он был воспитанным человеком, мой отец.
– Более того. Он был очень хорошим и очень добрым. Совсем как ты, друг мой. Он все время твердил: «Мой сын, мой сын». Так гордился тобой.
– Правда? Это чертовски приятно слышать, ведь он никогда не говорил мне этого в лицо, пока был жив. Но таков уж мой папа. Хотя, знаешь, я всегда знал это. Но все равно, это очень приятно слышать.
Папа и большой техасец разговаривают, разговаривают, и разговаривают вот уже, кажется, целую вечность. Шутишь. Нет, клянусь. Ну надо же! И все такое прочее. И когда наконец техасец втискивается в синий «мустанг» и уезжает, сигналя на прощание, мы все машем ему, все, кроме Папы – тот отдает салют. И тут Мама дает себе волю:
– Ну и врун же ты! – говорит Мама. – Ты не был в Кэмп Бландинге! Ты служил в Форт Орде. Неужели ты не можешь рассказать, как все обстояло на самом деле? Не выношу врунов.
– Это не значит врать, – говорит Папа. – Это значит быть вежливым. Я говорю только то, что люди хотят слышать. Это делает их счастливыми.
– Qué lambiache, – шипит Мама, употребляя слово, которое означает «облизывать». – Вот чего я не терплю в мексиканцах, – продолжает она. – Вечно врут.
– Не врут, – поправляет ее Папа. – А проявляют вежливость. Я джентльмен. Он берет коробочку с гвоздиками, высыпает их себе на ладонь, а затем сует в рот, словно это изюмины.
– Ну если хочешь знать правду, güeros не считают это вежливостью, – говорит Мама.
Папа слюнявит молоток и начинает обивать кресло с подголовником.
– Ты слышишь меня? – взывает к нему Мама. – Te hablo, я с тобой разговариваю, Иносенсио…
Я включаю транзистор и нахожу радиостанцию, по которой передают старые песни. Suprimes поют Stop in the Name of Love. Делаю звук таким громким, что не слышу ни слова из папиных историй и маминой истории.
62
Безбожная женщина, моя мать
В нашем доме никогда не мерцают церковные свечи. Здесь нет статуи Младенца Иисуса в образе Санто Ниньо Аточи в шляпе с перьями, как у трех мушкетеров, сандалиях, истрепанных оттого, что по ночам он бегает, отвечая на молитвы верующих, но никогда не забегающего к нам. Никто не возжигает благовонный copal в память о душах, приговоренных к чистилищу, или во здравие приговоренных к жизни. На стенах над нашими кроватями не пылятся четки. Над кухонной дверью не собирает грязь пальмовый крест в честь Входа Господня в Иерусалим. Изображение ангела-хранителя не оберегает наш сон. Любимому святому не обещаны серебряные milagros
[464]или косы. Никто не бормочет новену, а за обедом не требуется возносить молитву. В нас не вбит страх Божий. Никто не лечит нас от дурного глаза с помощью яйца. Мы не осеняем себя крестным знамением дважды и не целуем большой палец, проходя мимо церкви. И не просим благословения родителей, когда прощаемся с ними. Воскресные утра не зовут нас в церковь. Алтари не побуждают к коленопреклонению. Нам позволено верить или не верить тому, чему учат нас монахини и священники в школе, и хотя они рассказывают красивые истории, лучше всего запоминается бог линейки, которой нас бьют по ладоням, да ужасный бог стыда, когда каждый месяц мы приносим плату за обучение позже положенного срока. В католической школе молчат о приносящем счастье боге одуван- чиков.
В нашем доме висит обрамленное изображение Девы Гваделупской, но за исключением этого Бог не объявляется в нем. Зато это делает Ужасная Бабуля. И она привозит с собой помимо нескольких больших виниловых сумок багажа эту самую Деву Гваделупскую. Деву Гваделупскую, что была куплена у деревенского торговца у подножия того самого холма, где имело место чудесное явление индейской мадонны, что была освящена у священника из basilíca, завернута в свежий номер спортивной газеты ESTO и крепко перевязана разлохматившимся шпагатом, затянутым двойным узлом, помещена рядом с бутылкой ромового эггнога rompope и «глориями» – папиными любимыми chuchulucos – и комиксом La familia Burrón за год в сумку для покупок из ixtle – все это сделано моими руками, чтоб вы знали – взмыла в небеса с помощью Aeroméxico, а потом спустилась на землю и была доставлена несколько лет тому назад в нашу перенаселенную чикагскую квартиру и по бабулиной просьбе прибита над папиной и маминой кроватью. Сделайте это в память обо мне.
– Черт побери, – бормочет про себя Мама, но Папа настоял на этом. Папа очень предан матерям, что мертвым, что живым. И хотя может быть оспорено то, что Мама тоже мать, никто кроме Мамы не ставит под сомнение ее главенства над двумя другими матерями.
Мама выросла, не питая ничего, кроме подозрений, к представителям церкви, не обязательно католической.
– Не открывай дверь, это проповедники.
Так с какой стати Мама послала нас учиться в католическую школу? Уж поверьте мне, вовсе не из-за любви к церкви, а потому что, по ее собственным словам, государственные школы дерьмовые.
– Вся система организована так, чтобы вы не добились успеха, – говорит Мама. – Только посмотрите, какой там отсев. Но кому-то есть до этого дело, только если это дети güero начинают бросать школу так же часто, как мы. Послушай меня, Лала. Лучше уж быть избитой священниками и монахинями, чем жизнью.
Мои братья считают Маму богом. Они не возражают против того, чтобы быть посланными в старшую школу Воскресения в центре. Но если я хочу вести хоть какую общественную жизнь, то надо, чтобы Мама отдала меня в государственную школу на другой стороне шоссе.
Вот о чем я думаю, когда мы убираем в доме на Эльдорадо-стрит. Прежний владелец оставил столько всякого барахла, чтобы мы сами вывезли его, что нам буквально негде шагу ступить. Кое-чем из этой рухляди мы уже пользуемся, скажем, несколькими кондиционерами и вентиляторами на окна, потому что приехали сюда в конце canícula, в августе, в эти собачьи дни, когда, как здесь говорят, «жарче, чем в аду».