А затем родилась я. И стала разочарованием. Папа ждал еще одного мальчика. Когда я была еще завитком сна, он смеялся, гладил Маму по животу и хвастал: «Я собираюсь заиметь собственную футбольную команду».
Но, увидев меня, он смеяться перестал. ¡Otra vieja! Ahora ¿cómo la voy a cuidar?
[356] Мама оплошала.
– Святые угодники! – сказала она. – По крайней мере, девочка здоровенькая. Возьми ее на руки.
Это была не то чтобы любовь с первого взгляда, но некое странное дежавю, словно Папа заглянул в колодец. То же самое глуповатое лицо, что у него и его матери. Глаза как домики под печальными крышами бровей.
– Летисия. Мы назовем ее Летисией, – пробормотал Папа.
– Но мне не нравится это имя.
– Это хорошее имя. Летисия Рейес. Летисия. Летисия. Летисия.
И он ушел. Но когда медсестра пришла записать, как меня назвали, Мама услышала, что говорит: Селая. Это был город, в котором они как-то остановились, чтобы купить минеральной воды и torta de milanesa
[357], путешествуя по Гуанахуато. Селая, сказала она, удивляясь собственной дерзости. Она впервые не подчинилась Папе, но нет, далеко не в последний раз. Она считала, что имя Летисия принадлежит какой-то fulana
[358], одной из тех, кто у моего отца «в прошлом» – а иначе почему он так уперся?
Так что меня крестили Селаей, и Папа ненавидел это имя до тех пор, пока его мать не заявила по телефону: «Достаточно хорошее имя для telenovela». И он ничего на это не сказал.
Дни и дни, месяцы и месяцы. Папа брал меня с собой, куда бы ни шел. Я была размером с кулачок. С большой палец. Потом научилась держать головку. Папа покупал мне пышные юбочки, и парчовые платья, и ленты, и носочки, и кружевные панталончики, и белые кожаные туфельки, мягкие, как уши кролика, и требовал, чтобы я никогда не ходила в обносках. Я была словно пирожное. ¿Quién te quiere? «Кто тебя любит?» – ворковал он. Когда я срыгивала молоко, он был тут как тут и вытирал мне рот, поплевав на ирландский льняной платок. Когда я стала чесаться и выдергивать себе волосы, он сшил мне фланелевые рукавички, завязывающиеся на запястьях розовыми лентами. Когда я чихала, Папа подносил меня к своему лицу и позволял чихнуть на него. Он даже научился менять мне пеленки, чего никогда не делал для сыновей.
Он носил меня на руках как драгоценность, как букет цветов, как пражское Езулатко. «Моя дочь», – сообщал он всем, кому было интересно и неинтересно. Когда я стала пить из бутылочки, он купил билет на самолет и отвез меня домой показать своей матери. И Ужасная Бабуля, увидев безумный восторг в его глазах, поняла. Она больше не его королева.
Но было слишком поздно. Селая, город в Гуанахуато, где Панчо Вилью настигла его судьба. Селая, седьмой ребенок. Селая, Ватерлоо моего Папы.
† Перевод с английского на английский: Как мне уберечь ее от мужчин вроде меня?
Часть третья
Орел и змея, или Моя Мама и мой Папа
•
Долгое время я считала, что орел и змея на мексиканском флаге символизируют борьбу между Соединенными Штатами и Мексикой. А потом – еще дольше, – что это история моих Мамы и Папы.
Схватки бывают разные, большие и маленькие. Большие имеют отношение к деньгам, к соперничеству между мексиканцами отсюда и мексиканцами оттуда или же к той поездке в Акапулько.
– Но, Зойла, – говорит Папа, – ведь я привез домой тебя и детей, ты помнишь об этом? Оставил мать в Акапулько. Pobre mamacita
[359]. Она до сих пор sentida
[360] по этому поводу, и разве можно винить ее в этом?! Я выбрал тебя. Предпочел собственной матери! Ни один мексиканец не сделал бы этого! Так чего еще тебе нужно? Крови?
– Да, крови!
– Te encanta mortificarme, – говорит Папа Маме. А затем, когда она не слышит, мне: – Tu mamá es terrible
[361].
– Я с тобой разговариваю, – продолжает Мама. – Te hablo. – И это звучит как испанское слово, означающее дьявола.
– Ма, почему ты называешь его diablo? – спрашиваю я, желая рассмешить ее.
– А, он просто любит притворяться, что не слышит меня.
Te hablo, te hablo – в начале и в конце каждой фразы, хотя он, разумеется, действительно не слышит этого. Он немного глух с войны. Слишком многое взрывалось рядом с ним, говорит он, а может, правдива история о том, что он стал плохо слышать потому, что слишком много прыгал с самолета за пятьдесят долларов за прыжок. И он не слышит, о чем говорят вокруг, когда ему это удобно.
Мама начинает:
– Te hablo, te hablo…
Папа смотрит телевизор. Бокс, старый фильм с Педро Инфанте, telenovela, футбольный матч. A la bío, a la báo, a la bim, bom, bam
[362]… Если это не помогает, он раскладывает кресло-кровать, заползает под одеяло и засыпает.
Наконец, когда Маме надоедает, что Папа игнорирует ее, она подбирает самый большой камень, который может найти, и швыряет в него:
– Tu familia… Твоя семья…
И этого достаточно, чтобы развязать войну.
Ese lunar que tienes,
cielito lindo,
junto a la boca,
no se lo des a nadie,
cielito lindo,
que a míme toca.
¡Ay, ay, ay, ay!
Canta y no llores,
porque cantando se alegran,
cielito lindo,
Эту песню Бабуля разучивает с нами по пути в Чикаго. Ее поют все сидящие в машине. Бабуля, Папа, Мама, Тото, Лоло и Мемо. Горланят во все горло.
Все, кроме меня. Меня нельзя заставить петь эту пошлую старую песенку, даже заплатив за это.