И поскольку он не может подобрать слов для того, что действительно хочет сказать, то говорит: «Убирайтесь отсюда… Меня тошнит!» А затем разворачивается и возвращается в мастерскую, где притворяется, будто ищет что-то среди рулонов ткани.
Домой мы едем в молчании, chicharras
[507] стрекочат в ветвях пеканов, от асфальта, словно мираж, волнами поднимается пелена. Папа смотрит прямо перед собой, как человек, сделанный из картона.
Когда мы въезжаем на подъездную дорожку, я отсылаю Эрнесто домой и говорю, чтобы он забыл об этом, забыл обо всем. «Так, может, завтра? Я спрошу его завтра?»
– Ну когда же ты наконец исчезнешь, Эрнесто? – шиплю я. – Оставь меня в покое!
И не успеваем мы открыть дверь в дом, как чувствуем ужасный запах из кухни – это хуже, чем подгоревшие бобы, это мамин домашний обед! У Мамы истерика: «Столько усилий, и все ради чего? Ради твоей хрени! Хватит с меня!»
Сейчас Мама наиболее близка к тому, чтобы не выдержать и расплакаться, вот только она слишком горда для того, чтобы плакать. Она снимает с ноги туфлю и швыряет ее в стену, а потом запирается в спальне. Думаю, Мама целилась в портрет Бабули, а может, и в Деву Гваделупскую или в кого-то из президентов, точно не знаю. Но туфля ударяется о стену и оставляет на ней большую черную отметину, похожую на комету, эту отметину приходится отшпаклевать и закрасить, когда мы уезжаем.
Папа обхватывает голову руками и стоит в гостиной, беспрерывно моргая. В доме страшный беспорядок. Ящики вытащены, диванные подушки валяются на полу, обед сгорел, и потому в доме сильно воняет, Мама заперлась в спальне. И вот он Папа, со своей обувной коробкой, бумагами, деревянным ящичком из-под домино с моими детскими косичками и Бабулиной полосатой caramelo rebozo, которую оборачивает вокруг себя, словно флаг.
– Надоело, я устал, – говорит он, падая на свою оранжевую кровать. И долгое время просто сидит на ней, охраняя коробку с мусором, будто это сокровища императора Монтесумы. – Мои вещи, – бормочет он. – Ты ведь все понимаешь, Лала? Твоя мать… Ты видишь? Видишь, что происходит?
Совсем как когда я была маленькой: «Кого ты любишь больше, твою Маму или твоего Папу?» И я знаю, что отвечать на этот вопрос не следует.
И почти сразу после этого кто-то снимает со стены портреты Джонсона и Кеннеди. И как только susto подходит к концу, Папа звонит всем и каждому, кто готов слушать его. Монтеррей. Чикаго. Филадельфия. Мехико.
– Сестра, я говорю правду. Кому бы поверили: мне или правительству? …Можешь мне не верить, брат, но так оно все и было… Какое варварство! Compadre, ну кто поверит, что это случилось со мной, ветераном… Отвратительная история, Куко… Это еще не все, брат… Так что вот так.
Так что вот так.
79
На полпути между «здесь» и «там», посреди «нигде»
Папа приносит новости, от которых мое сердце замирает:
– Мы возвращаемся домой.
Папа сильно поругался с Марселино Ордонесом из «Тако от Марса с вами», и дело кончилось тем, что Папа проклял своего старинного друга Марса, проклял всех чикано за то, что те ведут себя как чикано и порочат Мексику, проклял взятые взаймы пятьдесят долларов, Вторую мировую, границу, этот занюханный техасский городок-calcetin, а затем разразился потоком слез в память о своей матери.
– Проклинаю тебя и родившую тебя мать, – сказал ему Папа. Ну, не совсем так. В действительности его слова были немного крепче, но поскольку он мой Папа, я не могу повторить их, не выказав неуважения к нему.
Проклинаю тебя и родившую тебя мать. И при слове «мать» Папа вспоминает о дыре в своем сердце. «¡Ay! Madresita, проживи ты тысячу лет, все равно было бы мало!» И в этот самый момент его мать словно пронзает его сердце булавкой, дабы проверить, жив ли он, словно она опять держит его на своих мягких, ласковых руках. Его мать, от которой исходит запах еды, жаренной на сале, и этот запах, этот запах дома, и покоя, и безопасности.
Марс опять повысил плату за мастерскую.
– Я теряю деньги. Здание требует ремонта. Видишь эту трещину? Чертов фундамент того и гляди просядет, я не шучу. И крыша протекает. Ну что я могу поделать? Сам знаешь, я не богач.
Папа вынимает гвоздь из подошвы своего ботинка. Марс несет всякую чушь, чтобы объяснить то, что и так всем понятно.
– Это ты позвонил в la Migra!
– Чой-то ты, чувак?
– Ты. Ты позвонил в la Migra. А иначе почему они пришли только ко мне в мастерскую, а к тебе не пришли, а?
– Да ты estás zafado
[508], чувак. Вы, чертовы chilangos, вечно мните себя всезнайками!
– Baboso
[509]. Даже не умеешь говорить на своем родном языке!
– Я хорошо говорю на своем родном языке, вот только это не испанский.
Слово за слово, оскорбление за оскорблением, и они договариваются вот до чего.
Папе приходится съехать.
Мы упаковываем компрессор, козлы, набор молотков и ножниц, клещи и плоскогубцы, ватин и рулоны ткани, тесьму, пружины, бечевки, измерительные линейки, мел, скобки и гвозди, разбираем кроильные столы и полки, драгоценный «Зингер сто одиннадцать В пятьдесят пять».
Когда мастерская уже почти пуста, Папа дергает себя за ус и смотрит на улицу, его взгляд устремлен поверх красных и желтых букв вывески ОБИВОЧНАЯ МАСТЕРСКАЯ КИНГА к чему-то такому, что недоступно нашему взору.
– Estoy cansado
[510]. Надоело, и устал, – бормочет Папа на своем смешном английском. – Меня тошнит от всего этого.
Ногалитос. Старое шоссе № 90. Папа хорошо помнит дорогу на юг, его словно подхватывает и несет прилив, от пыли и от пыльцы кипарисов он чихает и жалеет о том, что привез нас в Сан-Антонио, город между «здесь» и «там» посреди «нигде».
Эта ужасная боль и ностальгия по дому, которого уже нет, когда место, где ты есть, – чужое. И солнце такое белое, словно луковица. И кто только додумался заложить город, где поблизости нет ни одного большого водоема! Меньше чем за три часа мы окажемся на границе, но где граница с прошлым, спрашиваю я вас, где она?
– Дом. Я хочу домой, – говорит Папа.
– Дом? И где же он? На севере? На юге? В Мексике? В Сан-Антонио? В Чикаго? Где он, Папа?
– Все что мне нужно, – это мои дети, – говорит Папа. – Это единственная нужная мне страна.
80
Сокало
Во всей гостинице «Маджестик» находится всего одна двуспальная кровать. Вы можете в это поверить? Una cama matrimonial, просит Эрнесто, и una cama matrimonial
[511]– это все, что у них имеется, буквально. Гостиница «Маджестик» делает деньги на туристах, приезжающих в Мехико, а не на молодоженах. К счастью, эта единственная кровать достается нам. Номер 606, угловая комната, выходящая на Мадеро и на главную площадь – Cокало. В нем немного шумно из-за кафе на крыше, предупреждает нас клерк, мы не будем возражать? Не будем.