– Она любит кататься на лыжах, – высказался Бенни.
– Ты тоже. Ты в этом деле лучше меня.
Несмотря на то что Бенни превратился в некое странное существо – унылое, резкое, непонятное, – несмотря на то что в его комнате пахло противно, невзирая на все усилия уборщицы, я все равно не могла смотреть на него и не думать: «Вот мой младший братик». Не могла не вспоминать, как он, будучи малышом, забирался ко мне в кровать и прижимался ко мне мягким, маленьким, теплым телом и просил, чтобы я читала ему книжки с картинками. Родители любили нас обоих, но меня любили самую чуточку больше, потому что меня любить было легче, и отчасти мне было неловко из-за этого. Я словно бы должна была каким-то образом возмещать Бенни то, чего ему недодавали.
В общем, я его просто обожала, моего младшего братишку. И до сих пор обожаю. Иногда мне кажется, что он – это лучшее, что есть у меня. И уж точно, любить его мне не тяжело, в отличие от многого другого.
В тот день я протянула руку и прикоснулась к затылку Бенни, гадая, исходит ли от него по-прежнему то сверхчеловеческое тепло, которое он излучал, когда был маленький. Но Бенни отпрянул, и моя рука соскользнула.
– Не надо, – сказал он.
Вот так я уехала в Принстон, убеждая себя в том, что переезд моей семьи в Тахо не конец света.
Но конечно, это был конец света. Богатство – это пластырь, а не прививка, и если болезнь запущена, богатством ее не вылечишь.
Я с головой окунулась в жизнь в Принстоне – социальные клубы, лекции, вечеринки. Я отлично вписалась в местное сообщество, по крайней мере в том, что касалось социальной среды. Учеба – это было совсем другое дело. С матерью я говорила по телефону раз в неделю, с братом – время от времени. Ничего из того, что они мне говорили, не вызывало у меня тревоги. Чаще я слышала, что им попросту скучно. На Рождество я прилетела в Стоунхейвен. Это было омерзительное ежегодное сборище кузенов, кузин, двоюродных дедушек и друзей семейства из числа пятисот фамилий, упоминавшихся в журнале «Forbes». У всех было праздничное настроение. Мы катались на лыжах. Ели. Распаковывали подарки. Все казалось довольно нормальным, даже сам Стоунхейвен выглядел более дружелюбно и гостеприимно, чем в моих детских воспоминаниях. Кругом кишели родственники, из кухни непрерывным потоком поступали еда и горячие напитки. Я улетела обратно в хорошем настроении.
А потом наступил март. Я только-только вернулась к себе с общежитской вечеринки поздно ночью, как вдруг зазвонил телефон. Я не сразу узнала голос брата. Со времени нашей последней встречи он стал звучать на октаву ниже. Теперь это был голос мужчины. Казалось, всего за несколько месяцев мой брат стал совершенно другим человеком.
– Балда, – сказала я, – сейчас час ночи. Ты про разницу во времени забыл?
– Но ты же не спишь, правда?
Я улеглась на кровать и стала разглядывать слегка потрескавшийся лак на ногтях:
– А если бы спала? Ради чего тебе потребовалось меня будить?
Но внутренний голос подсказывал мне ради чего.
Бенни немного помедлил и перешел на шепот.
– У мамы опять эти штуки – когда она лежит целыми днями в постели и вставать не хочет. По моим подсчетам, она уже неделю из дома не выходила, – сказал мне брат. – Мне надо что-то делать с этим?
А что можно было поделать? Настроение у нашей матери то и дело менялось. Оно менялось всегда, но еще ни разу она при этих переменах не ломалась полностью – всегда возвращалась.
– С отцом поговорить? – предположила я.
– Он здесь почти не бывает. Только по выходным, и то не всегда.
Я поморщилась:
– Послушай, я с этим разберусь.
– Правда? Ну шикарно. Ты лучшая.
Я почти физически ощутила испытанное Бенни облегчение.
Но была середина семестра, и у меня накопилась куча «хвостов», поэтому у меня не было ни сил, ни времени основательно разобраться с драмой, происходящей дома. Мысли о бесконечно повторяющихся «штормовых циклах» матери изнуряли меня. Так что «разобраться» я решила путем осторожного способа, не слишком искреннего. Я позвонила матери и сказала вот что:
– Хочу спросить тебя, все ли у тебя в порядке, и, пожалуйста, дай мне такой ответ, какой я хочу услышать.
Она так и сделала:
– О, говорю совершенно честно: у меня все хорошо…
Она произносила слоги аккуратно, аристократично. Ее голос был зеркальным отражением моего. В нашем акценте не было ни капли Калифорнии. (В нашей семье ни у кого не было равнинной гнусавости и серферского сленга!)
– Я просто немного утомлена, – продолжала мать, – всем этим снегом. Успела забыть, насколько это надоедливо. – А чем ты занимаешься? Скучаешь?
– Скучаю? – Я услышала легкий вдох, в котором прочла легкое раздражение. – Вовсе я не скучаю. Я работаю над идеями переустройства дома. У твоей прабабушки был такой ужасный вкус. Барокко и китч. Я намерена вызвать оценщика и кое-что продать на аукционе. Отбираю кое-какие вещи, которые более соответствуют периоду постройки особняка.
По идее, эти слова должны были бы меня успокоить, но в голосе матери я кое-что уловила. Она говорила с запинками, а это было характерно для отчаяния. Ей стоило немалых усилий звучать живо и четко. Ее окутывали миазмы, непроницаемые тучи инерции. И когда я прилетела домой месяц спустя на весенние каникулы, мать как раз вошла в новую фазу цикла – гиперактивность. Стоило мне переступить порог Стоунхейвена, и я мгновенно это ощутила, потому что это буквально висело в воздухе. Казалось, кругом потрескивают разряды. Мать слишком стремительно перемещалась из одной комнаты в другую. В первый вечер мы вчетвером сидели за столом во время ужина, и мать скороговоркой щебетала о своих планах все переустроить в доме по-новому. Отец ее не слушал. Было такое впечатление, что он относится к материнскому словесному потоку как к телеканалу, на котором нет картинки и звука, а есть только помехи. До того как подали десерт, отец вынул из кармана сотовый телефон, хмуро прочел сообщение и ушел из-за стола. Через минуту фары его «ягуара» зажглись за окнами и озарили лицо маман. Отец уехал. А ее глаза были широко раскрыты, и она словно бы ничего не заметила.
Мы с братом, сидевшие друг напротив друга за столом, понимающе переглянулись. «Приехали», – мысленно сказали мы друг другу.
На следующее утро мы с Бенни удрали из Стоунхейвена под предлогом, что хотим попить кофе в городе. Когда мы стояли в очереди в кафе, я то и дело исподтишка поглядывала на брата. Он держался с какой-то новой уверенностью, его плечи стали прямее. Казалось, он наконец не пытается спрятаться и исчезнуть. Похоже, он наконец научился умываться, и прыщей у него стало меньше. Он выглядел хорошо, и все же было в нем что-то рассеянное и бесцельное – но что, этого я никак понять не могла.
Я еще не успела прийти в себя после перелета и чувствовала себя кое-как. Наверное, поэтому я не обратила особого внимания на девушку, с которой Бенни разговаривал в кафе. Она возникла в очереди впереди нас – непримечательный подросток в плохо сидящей на ней одежде, неспособной скрыть ее полноту. К тому же она была жутко накрашена – глаза были очерчены толстой черной подводкой, – и понять, какая природная красота скрывается под всем этим, было непросто. Волосы у нее были розовые, явно крашеные дома. Мне пришлось отвести взгляд, чтобы не пялиться на этот ужас, в который она себя превратила. Ее мать, порхавшая поблизости, была полной противоположностью – блондинка, сверхсексуальная и просто из кожи вон лезшая, чтобы понравиться. «С бедной подружки Бенни нужно смыть всю краску и добавить ей самооценки, но явно ее мамочка не в состоянии ее этому научить», – лениво подумала я, и тут у меня завибрировал телефон – посыпались эсэмэски от друзей с Восточного побережья. И только тогда, когда девушка и ее мать ушли, я оторвала взгляд от телефона, посмотрела на брата и увидела выражение его лица.