— Пожалуйста, постарайтесь помнить, о чем мы договорились. Все делаем по-моему. И вы помогаете мне со свидетелем. Не с подозреваемым.
— Конечно-конечно. Но и ты не забывай: эти ублюдки и в лучшие дни не любят делиться информацией. Иногда их нужно слегка убедить. По-дружески.
— Тогда давайте сделаем это как можно более дружелюбно. Я хочу, чтобы он говорил, а не истекал кровью. Если будет выплевывать зубы, говорить не сможет.
— Как скажете, комиссар. Всегда рад помочь берлинской полиции.
Я рассмеялся:
— Если вы имеете в виду тот способ, которым Элоу помогает певческой карьере бедной Люси, то я почти верю.
— Он гений, да? — сказал Ангерштейн. — Как ему удалось убедить эту одноногую бестолочь, что у нее есть хоть капля таланта, ума не приложу.
На его фоне Свенгали
[59] выглядит добрым самаритянином.
После времени проведенного на улице под видом шноррера
[60], я проникся определенной симпатией к людям с одной ногой, даже к лишенной слуха певичке, которая наконец покинула сцену в слезах, под аккомпанемент хохота и насмешек. Я встал и начал аплодировать, будто мне понравилось ее выступление.
Эрих Ангерштейн посмотрел на меня с весельем, затем с жалостью.
— Ты порядочный человек, — сказал он. — Я это вижу. Многое говорит о тебе. Но люди в этом зале решат, что ты саркастичен. Ты ведь это понимаешь? Здесь нет места искренности. Ты, наверное, думал, что представление, которое вы со Стариной Спарки устроили в «Синг-Синге», было самым жестоким спектаклем в Берлине, но ты ошибался, друг мой. Тут разбиваются не только мечты, но и души.
Он, наконец, вынул руку из бюстгальтера Маргит, но лишь для того, чтобы прикурить сигарету. На мгновение я поймал сощуренный взгляд девушки и понял, что она не в восторге от внимания хозяина. Или от «Кабаре Безымянных». Не каждому в Берлине нравится жестокость ради жестокости или то, что его постоянно лапают.
По-прежнему глядя на Маргит, я спросил:
— Интересно, как эта бедняжка оказалась в инвалидном кресле? Одноногая и однорукая, возложившая все свои надежды на бессердечных ублюдков, которые обращаются с ней как с дерьмом на ковре кабаре.
— Вы пропустили начало ее выступления, — сказала Маргит. — Она объяснила, что потеряла руку после несчастного случая на фабрике, а ногу — в больнице, куда попала из-за потери руки.
Сестра Маргит добавила:
— Она хотела стать первой одноногой актрисой и певицей со времен Сары Бернар.
— Некоторым людям всегда везет, — сказал Ангерштейн. — А другим, похоже, никогда. Когда речь заходит об удаче, каждый считает, что имеет полное право на свою долю. Но на самом деле не имеет. И никогда не имел. Вот тут и появляются люди вроде меня.
Я снова сел:
— Все ли человечьи создания видишь ты с вершины этой высокой горы, Зигфрид?
— Я хочу сказать следующее: можешь ли ты представить, насколько невыносимым было бы существование, если бы люди не верили в определенную толику удачи, несмотря на все доказательства обратного? Истинная суть человеческой жизни — заблуждение. Вот что мы имеем здесь. И так было с тех пор, как первый римский солдат подул на игральные кости в ладони. Просто это в природе человека — верить, что удача повернется лицом.
— Не хотелось бы мне расчесывать ваши волосы, Эрих. Я бы, наверное, порезался.
— Возможно, сегодня твоя собственная удача повернется к тебе лицом.
— Надеюсь, так и будет. Этому делу нужен прорыв.
— У меня хорошее предчувствие, Гюнтер. Ты раскроешь дело и станешь местным героем. Я уверен. Ты поймаешь убийцу Евы. И ему отрубят голову. А я приду на это посмотреть, даже если мне придется подкупить всех охранников в Плётцензее.
Он говорил серьезно. И тут у меня случилось озарение. Всего на секунду. Я вдруг понял, что Эрих Ангерштейн, возможно, — самое большое зло во всем клубе.
Я оглядел зрителей кабаре, чтобы просто в этом убедиться. Люси уже не было: ее надежды умерли, словно эрцгерцог Франц Фердинанд со своей несчастной женой. Я не считал, что жестокие, бессовестные убийства так уж часты в Берлине. Но они составляли суть «Кабаре Безымянных», и худшее было вереди. Одноглазый жонглер с дефектом речи, который не умел жонглировать; невероятно толстый пародист, который притворялся то Гитлером, то Чарли Чаплином, но выглядел и вел себя скорее как Оливер Харди
[61]; чечеточник, у которого чувства ритма было не больше, чем у умирающего носорога. Хуже всех, пожалуй, оказалась большегрудая женщина, вообразившая себя меццо-сопрано. По необъяснимой причине она решила спеть арию из «Саломеи» Рихарда Штрауса, а Элоу убедил бедное создание, что она сможет добиться расположения публики, если во время пения, подобно иудейской царевне, скинет одежду. Это стало самым удручающим зрелищем вечера: у «Саломеи» оказался огромный шрам от кесарева сечения. Даже для Пруссака Эмиля это оказалось слишком, и вскоре после ухода «Саломеи» со сцены он и его подружка со шпорами внезапно встали и направились к выходу. Ангерштейн бросил на стол несколько банкнот для официанта и близняшек.
Затем мы с ним последовали за нашей украшенной париком добычей на улицу.
— Где мы его возьмем? — спросил я.
— Это твой пикник, коппер.
— Вы говорили, что кто-то отследил его до самого дома в Веддинге?
— Да, это на Аккерштрассе. Увидишь и поймешь, почему он на одной мухоловке с остальными в этом клубе.
— Что ж, давайте возьмем его там. Вы на «мерседесе»?
— Не сегодня. Его подправляют. Вернут завтра, с утра пораньше. — Он указал на маленький двухместный «ханомаг». Со своей единственной фарой посередине капота, тот больше походил на машинку из детской сказки, чем на средство передвижения для такого человек, как Эрих Ангерштейн. — Вот почему сегодня я на этом игрушечном куске дерьма. Машина жены. Та сейчас в отпуске, так что ей не нужно.
Пруссак Эмиль вел черный «дикси» на север по Мауэрштрассе, проходившей на месте старой городской стены. Кривая улица когда-то раздражала Фридриха Великого: как любой хороший пруссак, он предпочитал прямолинейность. Я и сам на нее рассчитывал, когда мы схватили Эмиля.
Ангерштейн направил машину через реку в Рэд-Веддинг. Район не просто так называли красным: как в Шенеберге или Нойкёльне, нищета Веддинга была настолько удручающей, что напоминала о Газе, где слепого Самсона заставляли молоть муку на мельнице. Ни один из тысяч раздавленных бедностью жильцов жалких многоквартирных домишек Веддинга и не подумал бы голосовать за кого-то, кроме коммунистов или, в крайнем случае, социалистов СДПГ. Судя по облупившимся вывескам на серых стенах дворов-матрешек, здесь были все виды жизни человеческой: угольщики, портнихи, мясники, пекари — обычные и кошерные, автомеханики, торговцы голубями, уборщицы, поставщики угольных брикетов, торговцы рыбой, маляры. А еще тут обитала жизнь нечеловеческая. Это место кишело крысами, его патрулировали шелудивые бродячие псы, дряхлые лошади и, возможно, один или два голема. В Рэд-Веддинге можно было заниматься чем угодно, и никто не обращал особого внимания на то, что считалось респектабельным по меркам берлинского среднего класса. Стояла глубокая ночь, но в темных арочных подъездах под бдительным оком мужчин и женщин, одетых в потрепанные трахты и военные излишки, слонялись маленькие полуголодные дети. Подобные места заставляют почувствовать себя счастливчиком, если у тебя имеется чистый воротничок и надраенные до блеска ботинки.