Слушаю Веронику, и со мной происходит что-то странное. Я не сомневаюсь, что она говорит правду. Но не могу поверить, что она говорит это мне! Кто я такой, чтобы знать это, чтобы прикасаться к этому!.. Почти помимо воли я тихо сползаю с ящика, на котором сидел, и встаю на колени. Если б не было темно, я бы так не сделал. Но Вероника не видит, и хорошо, а то могла бы подумать, что я – спьяну. А я совсем не спьяну… Хотя голова кружится, и в темноте все летит, и сердце лупит так, что она должна слышать…
– Вероника, значит, ты каждый день…
– Нет. – Ее голос звучит как издалека. – Каждый день – не получается, каждый день – не выдержать… Я учусь. Этому можно учиться. Но боль – такая разная, никогда не знаешь, что будет. А вдруг умру? Труднее всего решиться. Я обманываю себя, говорю, что помогу немного и отключусь. Но потом – все жальче и жальче. И когда я возвращаю им боль, получается, что уже я их мучаю, понимаешь?.. Зато какое счастье, если я отключаюсь, а боль к ним не возвращается, и приступ проходит… И все равно каждый раз – отчаяние. Стою у океана боли с пипеткой. Ну да, с жалкой пипеткой, с чайной ложкой. Ну сколько я могу выпить! Скольким детям могу облегчить страдания!.. Придумываю для них игры с болью – тоже от отчаяния, чтобы хоть так еще помогать. Составляю графики – с кем буду и когда. Сама же их ломаю, если вижу, что кому-то особенно плохо… Вот, смотри…
По глазам бьет невыносимый свет. Несколько секунд ничего не вижу, потом соображаю, что Вероника включила телефон. Там какой-то список – имена, цифры…
– Видишь – час двадцать, час сорок. Столько могу терпеть. Больше не получается, начинаю жалеть уже себя. И страх не дает. Кажется, там есть какая-то опасная черта, точка невозврата… Вот, смотри. Двадцать пять детей. Моих детей – которым я помогаю… Степа был самый тяжелый… Плохо так говорить, но… Я рада, что он ушел без боли… Не то чтобы рада… В общем, что смогла помочь… Когда ему осталось совсем чуть-чуть, приехали его родители. Мне пришлось убежать из палаты… Они, конечно, ничего не поняли, они видели, что Степа просто уснул. А я корчилась возле церкви, пока он не умер… Эй! Ты чего на коленях?! Молился, что ли?.. Да ты слышал, что я говорила?
– О Господи, слышал, конечно!..
Я сажусь на пол у ног Вероники, сжимаю лоб пальцами. Все плывет на медленной карусели. В груди – горький ком, который я так и не проглотил.
– Нашла кому рассказать, – говорю я. – Психопату, который до смерти боится боли…
– И что? Может быть, как раз ты лучше всех поймешь. – Вероника наклоняется ко мне, говорит почти на ухо. – Слушай, я сейчас подумала: весь мир болен алгофобией. Все боятся боли, все стараются защититься, кто как может. Кто-то молится день и ночь, кто-то жрет лекарства тоннами, кто-то таскается повсюду с ротой охраны… Но всё – самообман. Защиты нет, ты прав. Ее нет в принципе. А главное, в чем ты прав: никто не умеет превращать жизнь в кошмар лучше, чем мы. Мы сами! А не какие-нибудь потусторонние гады…
Вероника опускает руку с телефоном, свет рассеивается.
– Сними очки, – говорит она.
– Что? Зачем?
– Пожалуйста. Я хочу увидеть твое лицо без очков.
Снимаю очки. Вероника расплывается, превращается в голубую туманность.
– Я верю в свою способность читать по лицам. – В голосе Вероники слышна извиняющаяся нотка.
– Ну и как? – говорю я. – Ломброзо был бы мной доволен?
Вероника тихонько хмыкает:
– Не знаю, как Ломброзо, но у Минотавра бы точно аппетит пропал.
Я тоже хмыкаю и чувствую, как ком в груди растворяется.
Вероника резко меняет тон и говорит с горечью:
– Ну да, психолог, как же! Физиономистка! А Зорину поверила…
– А что Зорин? – осторожно спрашиваю я. – За что ты его сегодня?..
– Есть за что! – отрезает Вероника. – Потом расскажу, когда-нибудь… А ты, наверное, бог знает что мог подумать и твой священник тоже…
Я надеваю очки и долго смотрю на Веронику. Она не отводит глаз, но в них появляется недоумение. Она как будто удивлена, что я смог решиться на такой взгляд. Да я и сам удивлен не меньше.
– Как странно, – говорю я. – Мы уже откладываем что-то на потом. Значит, у нас может быть какое-нибудь «потом»?
– Не знаю, – медленно говорит Вероника. – Как пойдет…
На меня вдруг накатывает такая усталость, что впору лечь прямо на пол и спать. Смотрю на часы. Без четверти два.
– Можешь тут остаться, – говорит Вероника. – Если не боишься… Ах да, ты не боишься… Спи на моем матрасе. Я пойду покемарю в дежурку. А утром тебя выведу.
– Спасибо, – я пытаюсь улыбнуться, но сил хватает только на кислую гримасу.
Вероника поднимается с матраса, а я сразу сажусь на него, будто только этого и ждал. Ноги не держат совсем. Слишком много для одного дня, слишком много для одного разговора…
Вероника поворачивается, чтобы уйти. А мне вдруг становится обидно за себя, за то, что я такой… такой никакой. И хочется поблагодарить ее, сказать ей что-то на прощание.
– Вероника, – окликаю я ее.
– Что? – Она останавливается, но не оборачивается и как будто напряженно ждет чего-то.
– Побудь еще минуту.
– Зачем?
– Я тебе стихи почитаю.
– Стихи? – В ее голосе появляется растерянность.
– Ну да, стихи, – говорю я. – Чего ты так напряглась? Теперь уже я не предлагаю ничего страшного. Просто стихи.
– Ну почитай…
Она так и не оборачивается, и мне ничего не остается, как читать ей в спину:
Умирал весенний день, и просил он Бога:
Жизнь короткую мою Ты продли немного!
Я работал, не ленясь, для весны-хозяйки —
Первоцветы рассыпал по полям-лужайкам,
Плавил снег, и гнал ручьи, и будил деревья,
Направлял к родным местам журавлей кочевья…
Боже, смилуйся! Теперь ждет меня свиданье
С Ночью – суженой моей – встреча и прощанье.
В долгих сумерках позволь нам продлить объятья,
Наготу ее не прячь Ты под звездным платьем…
Знаю, так уж суждено, Боже милосердный, —
Ложе брачное мое станет ложем смертным.
Но угаснуть без тоски не смогу я, Боже, —
Сердце любящее мне ревность жжет и гложет.
Ведь едва начнет заря в небе заниматься,
Ночь моя другому дню будет отдаваться…
Вероника долго молчит и все не оборачивается. В слабом свете телефона я вижу только ее размытый силуэт. Наконец она тихо говорит: