Ох, Ванечка-Ванечка! Сколько же всего мы не договорили!.. Вспоминаю твои стихи – такие чистые, детские. Жалко, что я так мало запомнила, только отдельные строчки. А теперь и прочесть негде, ты ведь все держал в голове… Я, знаешь, теперь часто листаю твою записную книжку, ношу ее с собой. Ты уж извини. Но ведь ты бы мне, наверное, разрешил, правда? Да там и нет ничего такого, что нужно было бы прятать от чужих глаз. И вот не выходит у меня из головы короткая запись из этой книжечки. Ты написал: «Сегодня мамин день рождения. У Бога все живы». Ванечка, какой же ты счастливый, если тебе пришли в голову такие слова! И правда – так важно верить в это наперекор всему! Вот и сегодня в церкви, думая о тебе, я твердила: «Ванечка, пожалуйста, верь в это – верь, что смерти нет, и все всегда живы, и всё всегда продолжается!..»
Знаешь, Ваня, здесь, в Иерусалиме, мне вдруг стало интересно: почему же все-таки двадцать веков люди все твердят и твердят имя Иисуса Христа? И все это пошло отсюда – здесь эта «кнопка», которая запустила весь процесс. Но где она тут? Весь старый Иерусалим – сплошная сувенирная лавка. Торгуют распятиями, иконами, камешками с горы, где казнили Иисуса, картонными терновыми венцами… Но я понимаю, что по-другому здесь быть не может. Любая популярность мгновенно плодит тех, кто на ней наживается. А уж такая всемирная популярность – и подавно. Но даже коммерция не может двадцать веков бурлить вокруг пустоты. И если уж есть здесь та самая «кнопка» и «вечный двигатель» всего этого, то, наверное, они – в том месте, где Христа казнили, а потом оплакали и похоронили, а он взял и воскрес. Оказывается, все эти места близко друг от друга, и сейчас они – под крышей одного огромного храма. И когда отец Глеб собрался туда идти, я напросилась с ним. Он был удивлен и, по-моему, раздосадован. Наверное, ему хотелось побыть одному в таком месте. Но я вцепилась в него как репей.
Мы пробирались по людным улицам, точнее – по базарным рядам. Как вдруг отец Глеб остановился, взял меня за плечо и повернул к себе. На его лице я увидела досаду и тревогу.
«Знаете, Ника, – сказал он. – Мне не нравится, что вы идете со мной в этот храм».
А я дернула плечом, сбросив его руку, – не люблю, когда меня так берут, – и ответила: «Можете считать, что мы идем порознь. Я ни о чем вас не спрошу и вообще постою в сторонке».
«Нет, – сказал он. – Вы не поняли. Дело не в том, что вы мне как-то помешаете. А в том, что вам не следует идти в этот храм».
«Это почему?» – не поняла я.
«Потому что вы, как мне кажется, потянулись к вере, – сказал он уже мягче. – Но увидеть этот храм вы еще не готовы».
Я смотрела на него с негодованием. Это почему же я такая, по его мнению, недостойная? Тысячи верующих и неверующих шастают в этот храм без колебаний и сомнений, а я, значит, «не готова». Наверно, мое лицо скривилось от обиды, потому что отец Глеб замотал головой и забормотал: «Нет-нет-нет, вы опять не поняли. Я боюсь, что это место разочарует вас настолько, что вы сделаете большой шаг назад на вашем пути к вере. Я ведь уже бывал в этом храме – еще юношей, семинаристом – и помню свои первые ощущения и то, как трудно мне было справиться с разочарованием».
Это был какой-то новый поворот.
Мы стояли посреди узкой улочки, нас обтекала и толкала толпа.
«Вот как, – сказала я. – И что же такого разочаровывающего в этом вашем главном храме?»
«Трудно объяснить, – замялся отец Глеб. – Можно сказать, там слишком много человеческого. Чересчур много».
«У-у, – сказала я. – Уж человеческого я повидала немало, и во всех ракурсах. Человеческим меня не испугаешь. Отец Глеб, послушайте, если даже Бог захочет, чтобы я разочаровалась и сделала шаг назад, – так тому и быть. Но я и без вас прекрасно знаю, чего можно ждать от людей. И в самом святом месте, и в любом другом».
И мы пошли дальше. Через сотню шагов мы были подхвачены толпой и внесены под своды храма, накрывшего своим громадным серым телом самую горячую точку на земле.
Нас оттеснили к стене, и я увидела высокую приступку между колоннами и сказала отцу Глебу: «Помогите мне влезть сюда!» Он помог и крикнул мне сквозь гомон толпы: «Побудьте здесь, я вернусь за вами!» – и исчез в людском водовороте.
И вот я стояла там и смотрела поверх голов. Видела серые стены с арками и ярусами и серый купол с круглым окном в небо. И просто привыкала к этому странному месту, следила за голубями, перелетающими с яруса на ярус. И постепенно стал глуше гул голосов, и растаяли тычки от локтей на моем теле, и необычные запахи, которые, наверное, бывают только в этом храме, сплелись в один душный клубок. Я стояла и думала: ну и что ж, ничего страшного, ничего неожиданного. Люди стекаются в эту точку со всего света, перемешиваются в этом храме-шейкере в безвкусный коктейль верующих и неверующих, интересующихся и безразличных, пытающихся почувствовать что-то особенное или тупо «отмечающихся» для своих инстаграмов… Объездив с Дэвидом полмира, я всюду сталкивалась с такими толпами. Видела, как они устраивают площадки для селфи в самых печальных местах, где до сих пор слышно эхо страданий и смерти… В общем, ничего нового.
А потом случилась совсем уж странная вещь: меня вдруг, как будто ниоткуда, пронзила острая жалость – такая знакомая мне жалость, Ваня. Именно та, которую я всегда чувствую, когда хочу впустить в себя чужую боль. Я не могу ее спутать ни с чем, эту особенную жалость. Знаешь, Ваня, я даже испугалась. Стала оглядываться со своего возвышения – искать, кому здесь плохо и чье страдание просится в меня, но никого такого не увидела и испугалась еще больше – что сейчас в меня вольется чья-то боль помимо моей воли, а я даже не буду знать чья. Я закрыла глаза, замотала головой, пытаясь стряхнуть наваждение, чуть не свалилась в толпу со своей приступки. Потом заплакала, точнее – позволила себе заплакать, надеясь, что от слез станет легче… Хотя, вообще-то, Ваня, я сейчас стараюсь не плакать… Тут, на мое счастье, появился отец Глеб, и я почти упала ему на руки, и так, в обнимку, мы выбрались из храма, ушли подальше от его дверей и сели на ступеньки в голом квадратном дворе, окруженном высокими стенами… Отец Глеб заглядывал мне в лицо, наверное, видел, что я – заплаканная, не понимал почему, не мог догадаться, что на меня нашло. А я сама ничего не понимала и все еще со страхом ждала, что вот сейчас неизвестная боль, которая, казалось, тянется за мной из храма, вопьется в меня. И что я тогда буду делать?.. Но боль не приходила, а необъяснимая жалость потихоньку отпускала, таяла во мне…
Мы с отцом Глебом довольно долго сидели в этом залитом солнцем, раскаленном дворе, и было ужасно жарко. И первое, что я подумала, приходя в себя, – хорошо, что отец Глеб сегодня одет не в свою длинную черную робу, а в легкие брюки и светлую рубашку, а то бы он, бедный, тут совсем изжарился. Мы поднялись со ступенек, вышли из храмового двора, и, наконец, оказались в тени, на узкой улочке, и встали у стены. Отец Глеб дал мне бутылку с водой, и я жадно выпила ее всю и, только делая последний глоток, подумала, что не оставила ему ни капли.
Потом он заговорил, и я понимала, что он говорит наугад: «Ника, кажется, я знаю, что вы чувствуете… Я тоже, когда впервые попал в этот храм, едва справился с разочарованием. Мне тогда бросилось в глаза – как в нем все поделено на куски разными конфессиями, и было так горько, что вот люди хотя бы здесь, хотя бы ради того, кто хотел научить их любви и согласию, так и не смогли, так и не поняли… Но я как-то прорвался через все это – к чуду, которое все-таки светится здесь… И тот, кто сотворил это чудо… Он ведь на этом самом месте простил и продолжает прощать людям все их несовершенство…»