– Так, вилку уже взял. Еще ложку возьми для меда…
Оладьи из гречневой муки – темные, увесистые. И мама не пожалела изюма. А мед легкий-легкий, текучий, а уж душистый!..
– Сто лет таких не ел, – вырывается у меня.
Мама чуть улыбается:
– Ладно уж, не сто, а всего тридцать…
Она сидит рядом, подперев щеку рукой, смотрит непонятно – то ли с тихой радостью, то ли с легкой грустью.
– А ты не ешь? – спрашиваю я.
В ответ она качает головой и молчит.
Ох как не хочется спрашивать ее! Но спросить придется…
– Мам, скажи… А когда я проснусь… Наверное, будет что-то плохое?
И тут она наконец улыбается – уже совсем не грустно и даже как будто с облегчением:
– Нет, – говорит она. – Не тревожься. Это очень длинный сон. Ну прямо очень-очень!..
– Но ведь ты будешь со мной?
Она пожимает плечами:
– Это уж как ты сам захочешь. Ты ведь взрослый уже, да?
– А папа? – спрашиваю я. – Где папа? Он придет?
– Мы сейчас сами к нему пойдем, – так же просто говорит она. – Позовем его с собой.
– Позовем? Куда?
– Ешь-ешь. Возьми вот эти, румяные… – Мама подкладывает мне оладьи. – Я тебе еще не сказала. Сейчас нам нужно вместе пойти в ту церковь, где мы были ранней весной, – помнишь? Там еще старинный крест.
– В Годеново? Это же так далеко!
– Нет, теперь это совсем не далеко, – говорит мама, внимательно глядя на меня, – будто хочет, чтобы я понял больше, чем она сказала…
Мы выходим через заднюю калитку, идем по узкому проулку, заросшему иван-чаем, и скоро оказываемся у бревенчатой баньки, где мы с отцом прожили пару месяцев после пожара… Зачем мы пришли сюда? Ведь надо искать отца в пятиэтажке на соседней улице – в той квартирке, которую ему выделила епархия. Но мама, похоже, знает, что отец – здесь.
– Иди сначала ты, – говорит она.
Дверь в предбанник распахнута. И дверь из предбанника в парилку – тоже. В парилке на коленях, согнувшись в земном поклоне и уткнувшись головой в пол, неподвижно стоит отец. Узнаю седой хвост на его затылке, его поповскую безрукавку, надетую на серый свитер… Последний раз я видел отца в его квартирке спящим в голой, ободранной комнате, где не осталось ничего, кроме кровати, нескольких образов в углу, стопки книг на полу и дюжины пустых бутылок.
Но сейчас ни одной бутылки нигде не видно. Возле ног отца, обутых в старые сандалии, белеют рассыпавшиеся таблетки. Смотрю на пластмассовый цилиндрик, из которого они высыпались. Валидол.
Боюсь тронуть отца. Не понимаю – уснул он в такой позе или умер. Но через секунду отец отрывает лоб от пола и разгибается – совсем немного, на треть поклона, медленно крестится и опять склоняется к полу. Только теперь различаю в темном углу парилки пристроенную на верхнем полке Богородичную икону – «Отраду и утешение».
– Пап, – окликаю я отца, – папа!..
Не разгибаясь, он поворачивает голову, смотрит на меня почти от самого пола. Не могу понять по его глазам – узнаёт, не узнаёт?
– Давай поможем ему встать, – это мамин голос за моей спиной. – А то он, бедный, уже тридцать лет – вот так…
– Что ты! – Я оборачиваюсь к маме: – Я ведь знаю, что с ним было за эти тридцать лет.
– Это там с ним что-то было, – тихо говорит мама. – А здесь – вот так…
Мы подходим к отцу, с двух сторон берем его под локти и медленно-медленно поднимаем с колен. Он стонет и причитает еле слышно:
– Ох, братцы-братцы-братцы, погодите… Дайте присесть…
Мы сажаем его на нижний полок и сами садимся рядом.
Отец, кряхтя, трет колени, а мама гладит его волосы, заглядывает в лицо, приговаривает с улыбкой:
– Ой, старенький-то!.. Старенький какой, а!..
Потом говорит уже мне:
– Понимаешь, Ванечка, каждый может где-то застрять и даже не догадается об этом. И ты тоже надолго застрял – в том самом шкафу. И только недавно оттуда выбрался. Ну сам знаешь – когда со своими страхами начал разбираться.
– Ну а ты? – говорю я. – Ты ведь нигде не застряла?
– А чем я, грешная, лучше вас? – Мама продолжает улыбаться и гладить голову отца. – И я тоже застряла. Не хотела без вас никуда. Ждала вот, оладьи жарила… Только все мы были в разных местах, а теперь – в одном. Понимаешь?
– Нет…
– Ну что ты, сын, – с укором говорит мама. – Все ты понимаешь…
Смотрю на нее поверх согнутой спины отца, но мама отворачивается, словно не хочет больше говорить об этом.
Понимаю?.. А что я, собственно, должен понимать и зачем, если мне хорошо здесь и сейчас, и, может быть, впервые я живу без страха перед будущим и без терзаний о прошлом?.. Ну что-то когда-то было, но оглядываться назад… Не то чтобы страшно, а как-то бессмысленно, что ли… Есть, впрочем, смутное ощущение недавнего удивительного события – одновременно очень плохого и очень хорошего и правильного, и даже – единственно правильного, истинного…
И все же мама права – приходит, приходит откуда-то понимание. Но не то привычное понимание реальности – вот лево, вот право, вот день, месяц и год, вот я – Ваня Кожин, мне тридцать семь лет, и все такое… А иное, необыкновенное, манящее понимание. Туманно мерцают смыслы, еще неуловимые словами… Вот я знаю двенадцать языков, четыре из них – древние, на которых никто не говорит тысячи лет. И когда я учил эти языки, всякий раз удивлялся: я как будто не учу, а просто вспоминаю их… Но то, что происходит сейчас, – вообще ново, невероятно: рифмы и ритмы иного языка проявляются из неизвестности прежде его слов. И кажется, уже сейчас я могу что-то сочинить на этом языке, еще не зная о чем, но уже чувствуя – что…
– Простите меня, братцы, – это тихий голос отца.
Мама обнимает его и все так же гладит по волосам.
– Насчет прощения – это к Ванечке, – говорит она. – Так получилось, что он больше нас об этом знает.
Я тоже обнимаю отца. Моя и мамина руки перекрещиваются на его согбенной спине.
– Давай выпрямляйся потихоньку, – шепчет ему мама. – Нам пора.
Сквозь две распахнутые двери в баньку заглядывает заходящее солнце. Отец поднимает голову, щурится на свет.
– Какое яркое! Давно мы не виделись, – говорит он то ли нам, то ли солнцу.
Смотрю на отца… И совсем он не «старенький», зря мама наговаривает. Ну потемнел лицом, ну серебряная щетина вместо прежней русой бороды… А так – ничего…
Через несколько минут отцу удается встать. Кланяясь низким притолокам, мы выбираемся из баньки. Вокруг – безлюдные задворки Коломны, пустыри, огороды в желтом косом свете. Я делаю шаг, ноздрями втягиваю теплые летние запахи – ух сколько их здесь! Набираю полную грудь и задерживаю дыхание. Старая липа шелестит над нами, метет ветками по крыше баньки. Но в этих шорохах я все же различаю, как мама радостно шепчет отцу: