В первый раз вижу большую галерею, освещенную так ярко, – можно разглядеть каждый камень, каждую трещину в стене. С круглого свода свисают гирлянды черной паутины, и, когда отец Глеб проходит под ними со своим могучим факелом, они вспыхивают – фых-х! фых-х! Я с тревогой смотрю вверх – как бы горящая паутина не упала на мужчину с девочкой. Но он не замечает опасности, идет отрешенно, только горбится все сильней. А паутина сгорает быстро, не успевая упасть, – фых-х, и всё.
За похоронной процессией я иду второй раз в жизни. Первый раз был, когда хоронили маму – тридцать лет назад. Тогда мы шли пешком последние сотни метров до кладбища: грунтовую дорогу так развезло от весенних дождей, что ритуальный автобус мог застрять в глине. Гроб несли мужчины из отцовского прихода. Несли не на плечах, а за ручки, потому что было очень скользко и грязи – по щиколотку. Женщины пытались идти по обочинам, где еще оставались полосы серого снега. Певчие из храма, затянувшие было «Яко да Господь учинит душу ея», смолкли, и был слышен только скрип ручек на гробе и хлюпанье ног по грязи… Отец в облачении шел сбоку от гроба. Он сам отпевал маму в нашей церкви. А теперь шагал, одной рукой держа подол рясы, а другой – требник, чтобы по нему дочитать на кладбище все, что положено… А со мной шла отцова сестра, тетя Оля, – одна из немногих мудро обутых в резиновые сапоги. А для меня не нашлось резиновых сапог – вся наша одежда сгорела вместе с домом, и я чавкал в промокших ботинках. Тетя Оля обнимала меня за плечи, пыталась укрыть от дождя полой своего пальто. Мы отставали все дальше и дальше от гроба, и нас обходили и обходили люди, и скоро мы оказались самыми последними. Но тетя Оля не подталкивала меня и не тащила вперед и ничего не говорила. А я смотрел себе под ноги – как мои ботинки вминаются в грязь, и если быстро не вытащить ногу, то ямка сразу заполняется водой и заливает ботинок. И я представил, что сейчас гроб с мамой будут так же вминать в грязь и его зальет серой водой. И тогда я вывернулся из-под руки тети Оли и побежал назад, потому что не хотел это видеть. Бежал и думал, что добегу до нашего дома и буду жить там один – в сгоревшем доме без крыши…
Я не знаю, как зовут этого мужчину и его мертвую дочь, – мне никто не сказал, а я постеснялся спросить. Я сам вызвался проводить их в город. Потому что только я и Ника знаем тропинку, которая ведет к гаражам через ельник, а за гаражами – к Сабуровскому проезду. Ника не может отлучиться из хосписа, ей нужно быть с Алешей и Марией. К тому же за ней могут охотиться полицейские и, если ее найдут, наверняка арестуют. А мужчина не может один кружить по еловым зарослям и гаражным закоулкам с мертвой девочкой на руках. Я ему помогу… Им помогу… И поймаю для них машину на Сабуровском проезде, и они поедут домой.
Я смотрю на сгорбленную спину мужчины. Понятия не имею, что он сейчас чувствует. У меня нет детей и, наверное, не будет. Я никогда не забирал из роддома дочь, не менял ей подгузники, не радовался ее первым шагам и первым словам, не мечтал о ее счастливом будущем, не холодел от ужаса, узнав о ее болезни… А теперь на его дочь надели пальто, и теплые штаны, и сапожки, и вязаную шапку, и укутали шарфом… Может быть, не придется говорить водителю, который их повезет, что девочка мертвая. Просто спящая девочка на руках…
«Спи, малютка, не шуми, Угомон тебя возьми», – так пела мама и смеялась, когда я начинал причитать «не надо, не надо», потому что боялся этого непонятного Угомона… Мчатся бесы рой за роем, спи, малютка, не шуми, с визгом жалобным и воем, Угомон тебя возьми…
– Иван Николаевич, Иван Николаевич…
Поднимаю глаза. Передо мной – отец Глеб со своим олимпийским факелом.
– Хорошо, что вы отстали, – тихо говорит отец Глеб. – Я забыл сказать, а при Андрее будет неудобно… Возьмите деньги на такси – здесь у меня в кармане безрукавки… Или факел подержите, я достану…
– Да что вы, отец Глеб! Не надо. Есть у меня деньги, есть…
Он сказал «Андрей». Вот как зовут этого мужчину…
– Иван Николаевич, с вами все в порядке?
– Да-да, все нормально… Идемте… Факел держите пониже, над вами паутина горит…
Ох, какое же огромное это подземелье – я и представить не мог! И – странно – при ярком свете даже более мрачное, чем в темноте… По этой галерее Ника вела меня в свою «берлогу» в ту ночь, когда я, умирая от страха, метался по хоспису в поисках выхода. И в «берлоге» мы пили виски, и Ника мне все рассказала, и я ей все рассказал. И с той ночи началась моя новая жизнь… А по пути в «берлогу» Ника показала мне участок пола, сложенный из могильных плит. И сейчас мы как раз подходим к нему. Ника идет вперед, наступая на плиты. А отец Глеб останавливается и в замешательстве смотрит под ноги. Понимаю, что он хочет перекреститься, но ему нечем – в одной руке факел, а другая висит на перевязи. Андрей тоже останавливается и тоже не может перекреститься – его руки заняты мертвой девочкой. И, получается, я – один, кто может перекреститься над этими плитами. Но я не крещусь. Ника оглядывается, и тоже останавливается, и молча стоит по ту сторону надгробий.
Впервые я могу рассмотреть эти плиты. На них выбиты имена и даты, восьмиконечные кресты и траурные венки. А на некоторых – Маген Давид, Звезда Давида. А на одном – почему-то два единорога, скрестившие свои рога… Прямо передо мной – серая плита с православным крестом и узкими, едва читаемыми буквами: «В семъ бысть погребено тъло раба Божiя Кожина Ивана…» Иван Кожин – это мои имя и фамилия. Хочу прочесть даты рождения и смерти, но их нет – плита отколота. Стою и удивляюсь тому, что эта находка не кажется мне ни странной, ни зловещей, ни вообще что-то значащей… Просто какой-то Иван Кожин – мало ли… Между надгробиями – узкая дорожка из обычного плитняка. Ступаем на нее друг за другом и идем дальше, так и не проронив нислова…
Проход, ведущий к наружной двери, такой низкий и узкий, что, сунувшись туда со своим громадным факелом, отец Глеб сразу выскакивает назад:
– Фух! Даже лицо опалил!..
Он вставляет факел в расщелину на стене, и дальше мы идем, освещая подземелье свечками – чахлыми и тусклыми после пылающего факела… Андрей протискивается здесь боком, ему приходится тереться о стены спиной и руками, обнимающими мертвую девочку. Сквозняк задувает наши свечи – сначала Никину, а потом и мою. Долго пробираемся в темноте и наконец видим слабый контур дневного света по краям закрытой двери. Останавливаемся и прислушиваемся. За дверью тихо. Ника шарит где-то внизу, находит ключ, вставляет в замочную скважину.
– Ваня, – шепотом говорит она, – я потом положу ключ так, чтобы ты мог достать его снаружи, когда вернешься. Он будет вот здесь, под дверью… Ну, всё… Я открываю…
– Давайте я выгляну, – шепчет отец Глеб.
Дверь медленно открывается. Снаружи тихо, безветренно. Растворенный солнечный свет висит меж еловых стволов. Воздух на удивление теплый и какой-то забыто-сладкий.
Отец Глеб шагает через порог, осторожно осматривается. Потом встает во весь рост, тихо говорит:
– Никого нет… Андрей, Ваня… С Богом!..