Дженис Лейднер все еще существовала для своего, но лишь номинально: как абстрактная идея, не как персона.
Лиане Торн, печальной и невзрачной, достался муж, мечтавший войти в элитный мужской клуб и постоянно пробивавший себе туда дорогу; это отнимало у него все время, больше он ничем не занимался и не интересовался.
А я, тощая блондинка, уже увядала, но хорошо сохранилась в маринаде нашего долгого брака. Брачные соки поддерживали во мне жизнь, не давали погаснуть. Мы с Джо вместе мариновались в этой банке; иногда он уходил целовать нежное тело Мерри Чеслин, и я мариновалась одна. Но, устав, он всегда возвращался ко мне, и мы снова плавали в банке вместе.
Тем утром он вернулся в три часа, медленно открыл дверь в наш номер в «Персиковом дереве» и встал в проеме; лампа из коридора освещала его силуэт.
– Джоан? – позвал он. – Спишь? – Он вошел в комнату и принес с собой шлейф сигаретного дыма, впитавшийся в его волосы, свитер, поры его кожи.
Я подняла голову, очнувшись от крепкого сна. – Нет, – я всегда отвечала «нет», даже когда спала. – Не сплю.
Он сел рядом на постель – прокуренный туманный силуэт, слишком старый, чтобы носить голубые джинсы, но носивший их все равно. Его глаза покраснели от дыма, висевшего в комнате, из которой он сюда пришел, на пиршестве, где небожители – писатели – снизошли до простых смертных – учеников, и на частной вечеринке, последовавшей за этим в коттедже «Березовая кора», где он лег совершенно в такую же кровать, как в нашем номере, с женщиной, которая была ничуть на меня не похожа.
В три утра тем летом, и прошлым, и позапрошлым, и последующим – в три часа утра все эти годы мы были вместе, муж и жена, воссоединившиеся в туманной мгле вермонтской ночи. Летучие мыши кружили под соснами вокруг нашего коттеджа и иногда свисали с крыши нашей веранды, как маленькие мешочки на завязочках; ночь, ощетинившись, зыркала на нас звериными глазами из лесной чащи и заходилась в аритмичном стрекоте незнакомых жуков, которых я надеялась никогда не встретить; довольно того, что я согласилась жить среди них эти двенадцать дней. Он был со мной; день за днем мы вместе спали и вместе просыпались, и это было гораздо важнее, чем то, что объединяло их с Мерри Чеслин, о чьих литературных достижениях мы с той поры никогда ничего не слышали. Недавно в бюллетене «Баттернат-Пик» она описала себя так:
«Я в разводе, – пишет Мерри Чеслин, – детей нет, а свой роман я так и не опубликовала (вздыхает). Но работаю в маленькой фирме по производству ПО для образовательных учреждений в Провиденсе, Род-Айленд; работа мне нравится, и, верьте или нет, творческие навыки, которыми я овладела много лет назад в Вермонте, мне пригодились».
* * *
Боун наверняка упомянет Мерри Чеслин в своей биографии Джо, опишет ее хотя бы в общих чертах. Как и других женщин: студенток с университетских гастролей Джо, поклонниц и нью-йоркских пиарщиц. Красивых молодых женщин в прозрачных блузках и ковбойских сапогах; стильных выпускниц, подыскивающих работу в издательстве.
Женщины и «попытка удушения» Льва Бреснера – для биографии этого хватит. Возможно, Боун также напишет про сердечный приступ Джо и замену клапана, но это будет не самая аппетитная часть его книги – никаких тебе прыгалок, премий, совокуплений, только жалкая сцена в ресторане «Клешня краба» зимой 1991 года. Тогда за столом собрались шестеро писателей разной степени известности и их жены; все мужчины занимали достаточно прочное положение в обществе, волосы их заметно поредели или вовсе выпали, а у кого-то превратились в мочалку и торчали, как у Эйнштейна или циркового клоуна.
Джо по-прежнему оставался лидером этой группы. Он не был самым шумным – громче всех ревел Мартин Беннекер, разбрызгивая вокруг фонтаны слюны; не был он и самым богатым – у Кена Вутена кошелек был потолще, его шпионские романы – изысканные, с чеканным слогом – экранизировали все до единого. Не был он и самым умным: эту роль во всех компаниях отхватывал себе Лев. Среди этих мужчин Джо занимал особое, не поддающееся определению положение – своего рода тихого старшинства. Поболтать он тоже любил, и иногда любил готовить густые рагу с загадочным составом; он мог стоять над ними часами, подливать в кастрюлю красное вино, бросать мясо, кости и пригоршни петрушки. Он любил читать, слушать джаз, есть свои зефирки, пить в тавернах и играть в бильярд.
Тем вечером мы сидели за большим круглым столом в «Клешне краба». Стол застелили белой оберточной бумагой, а поверх разложили крабов; мы словно набрели на их колонию. Горы клешней и суставчатых лап, посыпанных смесью перцев; пивные бутылки, которые поднимались и опускались в ходе оживленного разговора, оставляя на бумаге мокрые кружочки.
Как обычно, жены вели свою отдельную беседу, хотя сидели не рядом; они тянулись через стол и обсуждали новый китайский фильм или нечто подобное, а мужчины, как обычно, бахвалились и шутили; все это сопровождалось непрерывным и почти успокаивающим хрустом крабовых хрящей. И тут вдруг Джо с набитым ртом отодвинул стул от стола и произнес:
– Черт.
Потом его стул повалился вперед, а он рухнул лицом на выстеленный бумагой стол. Мы вскочили, все разом.
– Ты… ты… подавился? – спросила Мария Джеклин громким голосом, как их учили на занятиях по сердечно-легочной реанимации, и Джо слегка качнул головой, показывая, что нет. Он жмурился от боли, хватался руками за грудь и, кажется, не дышал; мужчины схватили его и положили на стол, прямо на ложе из крабов, и навалились на него, как тогда, когда разнимали их с Львом.
Лев Бреснер к тому времени давно уже овдовел, но все еще гулял направо и налево, хотя пребывал в депрессии еще более глубокой, чем прежде; он вышел вперед, запрокинул Джо голову и начал делать искусственное дыхание, потом нажимать на грудь, а дальше приехали парамедики, протиснулись через заросли бамбука в глубине ресторана, уложили Джо на носилки и надели ему кислородную маску. Кто-то обнял меня за плечи; я слышала мешанину голосов, потянулась к Джо, но его уже увозили прочь.
Через пять месяцев, после длительного и болезненного восстановления от сердечного приступа, который, кстати, оказался относительно несерьезным, Джо понадобилась операция по замене сердечного клапана свиным. Он лежал на нашей кровати в Уэзермилле, читал письма и романы, говорил по телефону с разными людьми со всего света. Обе наши дочери приехали и жили некоторое время у нас, пытались приободрить меня и помочь отцу. Даже Дэвид позвонил, и я поняла, почему он это сделал, хотя про Джо он не спрашивал.
В тот год я старалась держаться как можно ближе к Джо; я очень испугалась. Забыла все его изъяны; они стерлись из памяти, как вкус этих крабов. С тех пор я никогда не ела крабов. Я хлопотала у его кровати и молила, чтобы он выздоровел, и в результате получила то, о чем просила.
В наш последний вечер в Финляндии мы с Джо бок о бок взошли по широкой мраморной лестнице Хельсинкского оперного театра. Я держала его за руку, вокруг стрекотали камеры, снимавшие не только нас одних. Все важные люди в Финляндии сегодня явились сюда – писатели, художники, члены правительства, финны с любопытными именами вроде Симо Ратиа, Каарло Пиетила, Ханнес Ватанен. Эти имена звенели в ушах одинаково соблазнительно, и все лица казались одинаково румяными и скуластыми. Зубы у всех были крепкими и ровными, словно вся Финляндия обслуживалась у одного ортодонта. Мужчины и женщины в пухлых зимних парках стекались в оперный театр; лишь внутри, когда они снимали верхнюю одежду, становилось ясно, что они явились на этот показ высоких мод хорошо подготовленными. Этот вечер был главным событием года, крошечной трещинкой во льду, через которую в Финляндию проникал внешний мир; раз в году финны выходили из зимней спячки. В этом году трещинкой стал Джозеф Каслман, маленький толстый человечек во фраке, что шел со мной рядом по низким ступеням к золотистым залам Хельсинкского оперного театра.