У Тоши началась настоящая истерика. В приемной скорой помощи она орала и причитала в голос, выкрикивала «мама! папа!», хотя ее мама и папа давным-давно погибли в концлагере. Врачей ее состояние обеспокоило куда больше, чем состояние ее мужа; я слышала, как они обсуждали возможную госпитализацию для оценки ее психического состояния, но наконец ей дали седативное, она успокоилась, и их с Львом отправили домой.
Эта история преследовала нас еще несколько месяцев: мне пришлось внести залог, затем назначили дату слушания и наконец Лев публично снял все обвинения. Общие друзья уговорили его «отпустить ситуацию». Он долго и мучительно раздумывал и анализировал эту жалкую и постыдную потасовку, и наконец решил не давать делу ход; они с Джо снова стали друзьями, извинились друг перед другом, обнялись, вслух поплакали, утерев глаза и носы об рубашки друг друга, посмеялись, описали случившееся с обоих точек зрения в известном журнале и сходили на ужин с нами, женами.
Мы, жены, таскались за ними по всему Нью-Йорку. Однажды на крыше (уж не помню, как нас туда занесло, было очень холодно и поздно, но мужчины захотели полюбоваться городом) Тоша Бреснер повернулась ко мне и произнесла:
– Знаешь, Джоан, мы же терпим их всю нашу жизнь.
– Неужели все так плохо? – спросила я.
Она замолчала и покраснела.
– Не все время, – поспешно ответила она. – А у тебя?
– Тоже, – кивнула я, – бывает лучше, бывает хуже. – Я окинула взглядом крыши, клубы дыма, вырывавшиеся из труб, реку Гудзон вдали – севернее по течению стоял наш дом, ждал нас, темный и молчаливый. Мне раньше нравилось в нем находиться, просыпаться по утрам и слышать скрип и звуки рассыхающегося дерева, даже смотреть на Джо, который спал, закинув руку за голову и зажмурив глаза, словно хотел вцепиться в те крохи сна, что ему удалось урвать. Я не лгала Тоше. Я не всегда была несчастлива; у нас с Джо было и хорошее, особенно в самом начале. Мы танцевали в гостиной. Занимались любовью у стены. Однажды вместе испекли большой пирог к празднику. Гуляли, обнявшись. Потом все это сменилось ощущением комфорта, тихими вздохами облегчения. Во всех браках было хорошее. Даже у Тоши и Льва. Даже у нас.
Но сейчас мы с ней стояли на крыше грустные и уставшие, и хотя она пыталась донести до меня всю глубину своего страдания, я не хотела об этом знать. Я не хотела знать, что для нее эта жизнь действительно была невыносимой – все, что она повидала, и все, с чем осталась – с необходимостью карабкаться вслед за этим знаменитым, вспыльчивым и амбициозным человеком, взбираться с ним по металлической лестнице среди ночи на крышу дома.
Это было в начале восьмидесятых, не позже – в тысяча девятьсот восемьдесят пятом Тоша Бреснер покончила с собой. Даже сейчас этот факт повергает меня в шок. Ее психика была слишком неустойчивой, она всего боялась, призраки убитых родителей и сестер все чаще навещали ее, и она выбегала из гостиных, извинялась и уходила с вечеринок, принимала различные лекарства от депрессии и тревожности, которые уже не действовали, и наконец однажды вечером, когда Лев читал лекцию по Карлу Сэндбергу в Чикагском университете, выпила целый пузырек «ксанакса» (поговаривали, что в Чикаго проживала пассия Льва – молодая разведенная женщина, хозяйка изящного маленького книжного магазинчика на Кларк-стрит с кожаными креслами, где бесплатно угощали вином). Вернувшись домой на следующий день в превосходном настроении от обильных похвал и энергичного секса, Лев обнаружил жену мертвой на ее кровати с раскинутыми руками. Она словно спрашивала: «а что еще мне было делать?» В рыданиях и истерике Лев позвонил нам, и мы поехали к нему.
Я горевала по Тоше много лет и винила во всем Льва, хотя сейчас понимаю, что была к нему несправедлива. После похорон Тоши мы с Джо сидели на кровати и раздевались, и я тогда сказала:
– Он должен был знать.
– Что ты имеешь в виду? Должен был знать, что нельзя оставлять ее и ехать в Чикаго? Он не догадывался, что она собиралась сделать. Откуда ему было знать? Бедняга убит горем.
– Я про все в целом, – ответила я. – Она много лет была несчастна. Из-за того, что случилось с ее семьей в детстве – их всех убили. Сестер, родителей, бабушку с дедушкой. А потом – из-за Льва и этих его женщин. Сколько их было?
– Понятия не имею, – холодно ответил Джо.
– Чикаго стал последней каплей, – сказала я.
– Никто не знает, что заставляет человека шагнуть в пропасть. Ты же не знаешь, о чем они разговаривали за закрытой дверью, – сказал Джо. – Может, у них был уговор.
Он сказал это так, будто у нас с ним был такой уговор, будто мы в открытую признали, что у мужчины есть потребность изменять жене, и его надо в этом поддерживать во что бы то ни стало.
В биографию Боуна, несомненно, попали бы и женщины Джо. Боун просто обязан упомянуть, как Джо жаждал их внимания, а они, в свою очередь, охотились на него.
Большинство его любовниц никогда не стали бы говорить с биографом, и прежде их никому не удавалось разыскать; моменты из своей юности, когда Джо Каслман привлек их взгляд, они предпочитали хранить при себе.
К таким относилась, например, Мерри Чеслин, с которой Джо познакомился на крылечке коттеджа, где проходила знаменитая летняя писательская конференция «Баттернат-Пик» 1987 года.
Я не верю, что Джо не догадывался, что мне о ней известно, ведь тем летом она фактически носила на себе табличку с надписью: «Я сплю с великим Джо Каслманом! Загляните в окно коттеджа „Березовая кора“ в полночь, если хотите увидеть, как мы трахаемся как кролики».
С одной стороны, мне не нравилось происходящее, с другой – мне было все равно. Она казалась мне жалкой, эта Мерри Чеслин, темноволосая Рапунцель. Молодая – тогда ей было лет двадцать пять – она была начинающей писательницей, как и половина участников конференции. Но выделялась среди них красотой; наверное, красота всегда была ее определяющей чертой, и она ей пользовалась. Небось со школы ее только и помнили, что за внешний вид; год от года только это и не менялось. («Взгляни, вон Мерри Чеслин у шкафчика, за лето еще похорошела, хотя куда уж больше».) И, разумеется, она мечтала стать писательницей. Она горела этим, как многие женщины, мечтала лишь об одном – опубликоваться, и вся ее жизнь сводилась к одному-единственному моменту – когда она найдет агента, издателя и опубликует свою первую книгу.
Может, ей бы это даже удалось, будь она хоть чуточку талантлива. Ей бы это удалось, если бы она знала, как такие вещи делаются. Она была настолько одержима своей целью, что от амбиций лопалась по швам, как слишком туго набитая подушка, из которой лезет пух, и через некоторое время перестала стараться их скрыть, а просто всем с ходу сообщала: Мерри Чеслин станет знаменитой писательницей! Она станет одной из тех писательниц, о которых все сейчас так много говорят – элегантных и темноглазых; действие их романов разворачивалось на Гавайях или в Тоскане, и «весь город был в них героем» – по крайней мере, так они говорили в интервью.