На стене висит календарь «От меня – тебе», с голубой рамкой и голубыми плюшевыми мишками по краям, и Йинка написала заметочки черной ручкой о встречах с друзьями, круглым почерком, с улыбками в этих днях – и я вижу в одной клеточке свое имя в окружении чернильных сердечек и бабочек, потому что однажды она вдруг стала называть меня Бабочкой. Один раз Мэйзи услышал, как она меня так называет, и рассмеялся со словами, Бабочка, еще бы, и я сказал, это птушта я финчу ножом-бабочкой, ага, а Йинка рассмеялась – свет при этом блеснул на ее сколотом зубе – и сказала, молчи, Габриэл, хватит понтоваться перед корешами, словно ты какой бандос, а затем сказала Мэйзи, это птушта он моя бабочка. В углу ее спальни, у комода, огромный плюшевый слоник, и как-то раз она мне рассказала, что подростком пыталась заниматься с ним сексом, и я стал хохотать, как ненормальный.
Мы лежим на ее кровати, обложившись подушками, на коленях у нас ее комп, и мы смотрим «Вкус любви», а Йинка положила голову мне на грудь, словно слушая стук сердца при виде каждой цыпы, которые соревнуются за моменты славы в этом телешоу. Но на ночь я остаться не могу, так как должен вернуться на хату к маме до семи вечера.
Как-то утром я пересекаюсь с Дарио. Он вернулся из Канады. Мы высматриваем хату, куда вломиться. Поскольку он мелкий и гибкий, он может залезть через окошко в ванной и открыть мне дверь. Вот так мы и закорешились в первую очередь, через скок. А до того мы виделись на пиратских радиоточках, на станции Ниже травы, с Секретной службой и следующей командой, Жара на районе. Один раз я увидел его на дороге – он был сам по себе, я сам по себе, – и он сказал, какие виды, брат, и я рассказал ему об этой хате, которую присмотрел, с открытым задним окошком, и он сказал, идем на скок. Он зашел домой и вернулся к этой хате в темно-синем комбинезоне, с бейсбольными перчатками «Найк» в кармане и с банданой на лице. Нам ничего не нужно было говорить об этом, мы все понимали без слов, инстинктивно – нам просто этого хотелось.
После того движа на тридцать косых мы стали, в натуре, как братья, и его семья так же стала ко мне относиться, поскольку я все время бываю у них, хотя в основном заглядываю к Дарио, когда мы идем на скок. Его младший брат, Трэвис, и сестренка, Чиник, часто видят, пока собираются в школу, как мы суем клавы в карманы и одеваем пустые рюкзаки. Большая барбадосская семья. Прошлый раз, когда я был у них на семейном барбекю, я сказал, где мне взять тарелку, а дядя Кельвин усмехнулся, показав золотые зубы, и сказал, теперь мне ясно, Снупз, что ты давненько у нас не был, разве не знаешь, в этой семье каждый сам себя обслуживает, и он хлопнул меня по спине. Дарио любит свои бургеры – смальце, как он говорит. На всех фотографиях он косит глаза и втягивает губы, словно хочет спрятать их. Дарио первым ввел меня в курс по Ануннакам, прочитав Эпос о Гильгамеше, и всякий раз, как мы зависаем на хате его мамы и дуем шмаль на чердаке, мы в итоге говорим о шумерских богах, прилетевших с Нибиру на космических кораблях и создавших людей, чтобы добывать золото, которое они хотели забрать на свою планету.
Прошлый раз мы вломились на хату и взяли два ноута, Плэйстэйшн-2, воду «Версаче» и даже несколько банкнот, найденных в комоде. Я вырезал пером на стене гостиной: «Вестсайд 2 Пужки вверх». Мы оба понимаем, что ждем другого большого движа, как тогда, когда мы вмиг разбогатели. Тебе капают на мозг, что ты должен найти честную работу. Но, как я это вижу, как Дарио это видит, суть в том, что тебя хотят подчинить. Паши, как вол, чтобы наполнять чьи-то карманы больше, чем свои, и получай ровно столько, чтобы едва хватило на месяц, а потом повторяй все по новой, снова и снова. Это иссушает твой дух. Превращает тебя в ракушку. Если поднести ракушку к уху, можно услышать отголоски снов. Но это просто иллюзия. Ну нахуй.
На этот раз мы берем подвальную квартиру. Как обычно, считаем до трех и выносим дверь с наскока. Она распахивается влегкую и фигачит о стену. Я вижу четверых марокканских брателл, стоящих в сером свете коридора, уставившись на нас. У меня в руке молоток, но Дарио уже чешет вверх по лестнице. Правильный выбор. Я тоже сматываюсь. Мы бежим по дороге, мимо домов с белыми колоннами и живых изгородей, и в груди у нас разгорается утро. Шина на моей лодыжке скачет вверх-вниз, я ощущаю ее тяжесть, трение о кожу. Но это только на секунду, потому что я об этом думаю. Я все равно делаю, что и всегда. Шина стала частью лодыжки. Я уже привык к ней. Приколись?
Самая досада в том, что меня окольцевали на летних каникулах. Хотя самая досада – это то, что я должен быть на хате у мамы. Я не могу шмалить у себя в комнате, а значит, должен упарываться у Пучка или дяди Т, прежде чем идти домой, и мама вечно докапывается, не под кайфом ли я и все такое, потому что мои шмотки пропахли дурью, а глаза красные, и она мечет икру и не дает мне покоя.
Однажды утром она спрашивает, куда ты идешь, какие планы у тебя на день? Я молча ем яичницу, а она все талдычит, Габриэл, куда ты идешь? Затем говорит, ты продаешь наркотики? Но она произносит это с таким иммигрантским-тщанием-английского-прононса, хорошенько оглушая «р», что получается, ты подаешь на котики? Я начинаю ржать, но потом мне надоедает, и я говорю, хватит молоть чушь, я собираюсь к друзьям в Южный Килберн, а она говорит, к твоим уголовным друзьям, не знающим, куда себя девать. Я уже наслушался этого дерьма, поэтому говорю, закрой рот, чувак, а она говорит, не разговаривай так с матерью, а я говорю, да хоть как, чувак, а она говорит, я не чувак, я твоя мать, и я запрещаю тебе так разговаривать. Но она вообще не вдупляет, что я от нее на расстоянии космоса, на другой планете, я с древними богами и падшими ангелами. Я вообще не тот, кем она меня считает. Я укус росомахи и язык ящерицы. Я агония тысячи изгоев. Скажи, куда ты идешь, говорит она. А я ей, или что? Я уже взрослый, я могу делать, что, блядь, захочу, и по-любому, ты никогда не разрешаешь мне приводить сюда Йинку или кого-то из моих братанов, так какого хуя я должен весь день здесь сидеть? Она говорит, я не разрешаю этой девке приходить сюда, потому что она мне не нравится. Я говорю, как она может тебе не нравиться? Ты ее даже не знаешь. А мама говорит, потому что она тебе не ровня. У меня закипает мозг, и все слова, которые хотели сорваться с языка, разбегаются. Я встаю и подхожу к ее столу в гостиной, где у нее лежат фотографии со мной и братом. Я рву на мелкие кусочки все фотографии с собой и разбрасываю по полу. Надевая кеды «Найк» в прихожей, я поднимаю взгляд и вижу последнюю работу мамы, висящую на стене надо мной: доска, пастозно покрашенная маслом, к ней приклеена пара белых детских ботиков – моих ботиков, когда мне было года два, – и под ними высушенная семянка какого-то растения. И все это вставлено в оконную раму, покрашенную свинцовыми белилами, которую мама нашла на помойке. Я выкатываюсь с хаты.
Прошлый раз, когда у нас была разборка, я пошел гулять и бросил кирпич в окно кухни одного дома чуть дальше по улице, где за столом обедали люди.
На этот раз я набираю дяде Т, и он говорит, что достал лиловый сорт. Я говорю, хочу два косяка, Т, сейчас буду. Он говорит, без проблем, сынок, слушай во чего – и кладет трубку.
Я иду по Хэрроу-роуд, глубоко дыша. Запах выхлопных газов, горячий и сладковатый. Но чувство, которое взбаламутила мама, не проходит, оно все еще выкручивает мне сердце.