В последний раз я дошла до своего домика и добавила наконец свое имя к табличке над столом. К… М…, написала я. Постоялица-колонист, колонизирующая постоялица и сумасшедшая на чердаке собственного разума.
Заметки к роману и ноутбук я выбросила в озеро. Когда затих плюшевый плеск воды, я услышала другой звук: смеялись девочки. Или это были всего лишь птицы.
Я уехала прочь из Глотки Дьявола в сумраке раннего утра. Автомобиль дребезжал по дороге, которая в тот первый раз показалась мне такой зеленой, приветливой, и, когда я спускалась с горы, почудилось, будто я отматываю ленту к началу – не к началу этого лета, но к началу своей жизни. Деревья проносились мимо, те самые деревья, которые я видела девочкой, сидя в машине женщины средних лет. Теперь я сама была такой женщиной, но мчалась на предельной скорости, и деревья мелькали так быстро, что подступала тошнота. На заднем сиденье не спала безмятежная дочь, рядом со мной не сидела чужая девочка-подросток, варящаяся в собственном кошмаре. (Не так ли человек становится нежным, уязвимым? В разъедающем ткани маринаде собственного разума, в зыбучих песках умственного попущения?)
Мне надо домой. Домой, к жене, в наш дом в цивилизованном мире, подальше от прочих художников – во всяком случае, от тех художников, кто запирается от внешнего мира. После того как я проехала Й., на обочине показался знак на оранжевых ножках: «Ограничение скорости – 45». Под знаком поджидал водителей темный монитор, он либо предостерегал (мигая), либо поощрял (не мигая). Приближаясь, я ждала, что он отреагирует на мой автомобиль (скорость под шестьдесят), но экран оставался темным. Проносясь мимо, я ощутила нечто странное, как будто горло обволокла тонкая пленка и я не могла вдохнуть. Это ощущение обрушилось так внезапно, что я чуть не слетела с дороги. Прижала пальцы к ямочке горла, где под кожей бился пульс. Учащенный, но на месте. Я, несомненно, жива.
Сколько времени прошло с тех пор, как я покинула наш маленький домик, с тех пор, как я в последний раз видела лицо жены? Что если я оступилась, проскочила мимо срока ее жизни, Рип ван Винклем вылетела из ее времени и этот промах неисправим?
Я нажала на тормоза – и еще раз, – темную дорогу позади меня залил красный свет. В этом свете проступило стадо оленей, перетекавшее по мостовой, глаза взблескивали на каждом шагу.
Два часа спустя я остановилась у тротуара. Люди шли по улице, стояли у себя во дворах, смотрели на меня. Я не могла припомнить, те ли это соседи, что были прежде. Казалось, прошла целая жизнь с тех пор, как я видела эти двери, эти изгороди. Я вышла из машины и приблизилась к нашему дому, где женщина в синем платье стояла на коленях в грязи, шляпа с широкими полями скрывала ее лицо. Моя жена всегда возилась в саду по утрам, прохладный разреженный утренний воздух она считала здоровым и укрепляющим. И платье у нее такое было. И шляпа. Это она? Ее плечи согнулись, сгорбились от возраста – или всего лишь от усталости в браке с такой женщиной, как я?
Подойдя к дорожке, я окликнула ее по имени.
Женщина замерла, вскинула голову, шляпа с полями накренилась. Я ждала, чтобы проступил абрис ее лица – заверил меня, что я все еще нужна, заверил меня, что я все еще здесь.
Знаю, что ты думаешь, читатель. Ты думаешь: откуда эта женщина набралась наглости явиться в наше место, после того как отвратительно опозорилась в этом? Конечно же, она слишком нервная, слишком больная, слишком безумная, чтобы допустить ее есть, спать и работать среди других художников. Или если вы чуточку менее великодушны, то примете меня за клише – жалкое трясущееся существо с дурацкими корнями подростковой травмы прямиком из готического романа.
Но я спрошу вас, читатели: на данный момент, когда вы собираетесь вынести приговор – многих ли вы знавали, кто подлинно встретился с самим собой? Кого-то – наверное, но едва ли многих. А я повидала за свою жизнь немало людей, и как же редко находила тех, кого обрезали до сердцевины – чтобы новые ветки росли здоровее прежних.
Я могу по всей правде сказать вам, что та ночь в лесу была подарком. Многие люди проживают жизнь и умирают, ни разу не столкнувшись с самими собой в темноте. Молитесь, чтобы однажды и вы покружились, обернулись на берегу – склонились у края вод – и смогли причислить себя к счастливцам.
Трудно с другими
После – в голове тишина, равных которой нет.
Пол везет меня домой из больницы в своем старом «вольво». Обогреватель сломан, сейчас январь, поэтому под ноги пассажиру воткнуто флисовое одеяло. Мое тело излучает боль, переполнено болью. Он пристегивает мой ремень. Его руки дрожат. Он поднимает одеяло и расстилает его на моих коленях. Он так делал раньше, уютно подтыкал уголки мне под бедра, а я шутила, мол, уворачиваешь меня, как ребенка перед сном. Теперь он осторожен, боится.
Погоди, говорю я, и сама расправляю одеяло.
Вторник. Думаю, вторник. Внутренняя сторона окна обындевела. Снаружи снег стал грязным, его глубоко прорезает темно-желтая полоса. Ветер гремит сломанной ручкой дверцы. На той стороне дороги девочка-подросток кричит подруге три невнятных слога. Вторник говорит со мной голосом вторника. Раскройся, говорит он. Раскройся.
Пол тянется к замку зажигания. Рядом с отверстием в пластике царапины, мне представляется – он так торопился за мной, ключ вновь и вновь промахивался мимо щели.
Мотор не сразу заводится, будто не хочет просыпаться.
В первую ночь, когда я вернулась домой, Пол встает в проходе спальни, широкие плечи ссутулены, спрашивает, где ему лечь.
Со мной, отвечаю я, как будто сам вопрос нелеп. Запри дверь, велю я, и ложись в постель.
Дверь заперта.
Запри еще раз.
Он выходит, и я слышу приглушенные щелчки – проверяет, поддается ли дверная ручка. Возвращается в спальню, откидывает одеяло, зарывается в постель рядом со мной.
Мне снится вторник. Мне снится вторник от начала до конца.
Когда тонкий утренний луч вытягивается поперек кровати, Пол спит в кресле в углу комнаты.
– Что ты делаешь? – спрашиваю я, сбрасывая стеганое одеяло. – Почему ты там?
Он вскидывает голову. Под глазом у него набухает темно-сизый синяк.
– Ты кричала, – говорит он. – Ты кричала, и я пытался обнять тебя, а ты врезала мне локтем в лицо.
Тогда я впервые плачу – по-настоящему.
– Я готова, – говорю я своему черно-сизому отражению. Пятница.
Я наполняю ванну. Из пятнистого крана бьет слишком горячая вода. Я снимаю со своего тела пижаму, она падает на плитки пола, как сброшенная кожа. Мне почти что кажется, будто, глянув вниз, я увижу клетку собственных ребер, влажные воздушные шары легких.
От ванны поднимается пар. Я вспоминаю маленькую себя, как я сидела в отеле, в горячей ванне, крепко прижав руки к туловищу, покачиваясь с боку на бок в бурлящей воде. «Я – морковка! – крикнула я женщине, вероятно, моей матери. – Добавь соли! Добавь горох!» И со своего кресла она подалась ко мне, изогнув пальцы, словно сжимала в них рукоять, пародия на шеф-повара с черпаком в руке.