Одна женщина. Руководительница секты, за ней влеклось стадо из пятидесяти человек, все в белом. Я заставила их выждать три дня у границы моего участка, а потом, проверив глаза, разрешила им остаться. Они разместились вокруг коттеджа – на лужайке, на пляже. У них были с собой припасы, требовалось только место, где приклонить голову, как выразилась их руководительница. Она казалась похожей на колдунью в своих необычных одеждах. Настала ночь. Мы с ней кружили по лагерю босиком, отблески и тени от пламени костра играли на ее лице. Мы дошли до кромки воды, и я указала рукой во тьму, на крохотный остров, который она не могла рассмотреть. Она вложила свою ладонь в мою. Я приготовила ей выпивку – «более-менее самогон», пояснила я, вручая ей стакан – и мы сели за стол. Снаружи доносился смех, там играла музыка, дети скакали в волнах. Женщина выглядела измотанной. Она моложе, чем кажется, поняла я, но такая работа ее состарила. Она отхлебнула спиртное, поморщилась.
– Мы так долго шли, – сказала она. – Останавливались ненадолго, где-то возле Пенсильвании, но вирус настиг нас, когда наш путь пересекся с другой группой. Забрал двенадцать человек, прежде чем нам удалось уйти от него.
Некоторое время мы целовались взасос, сердце билось у меня в пизде. Ее вкус – дым с медом. Эта группа оставалась четыре дня, пока руководительница, проснувшись, не заявила, что видела во сне знамение и им пора двигаться дальше. Она звала и меня. Я попыталась представить, как иду с ней, а ее малое стадо бредет за нами, словно дети. И отказалась. Она оставила подарок у меня на подушке: оловянного кролика размером с мой большой палец.
Один мужчина. Лет двадцати, не больше, длинные каштановые волосы. Он шел пешком целый месяц. Выглядел вполне ожидаемо: запуганный. Без надежды. Когда мы занялись сексом, он был почтителен и слишком нежен. После того как мы умылись, я накормила его консервированным супом. Он рассказал, как шел через Чикаго, прямо через город, а там какое-то время спустя перестали уже и трупы хоронить. Ему пришлось наполнить стакан заново, прежде чем он смог продолжить.
– После этого, – сказал он, – я обходил города.
Я спросила, далеко ли еще вирус, и он сказал, что не знает.
– Как тут тихо, – заметил он, меняя тему.
– Никакого транспорта, – откликнулась я. – Никаких туристов.
Он плакал, плакал, я обнимала его, пока он не заснул. На следующее утро я проснулась – а он уже ушел.
Одна женщина. Намного старше меня. Пока она ждала, чтобы прошли три дня, она медитировала на песчаной дюне. Когда я проверила ее глаза, я заметила, что они зеленые, как морское стеклышко. Волосы на висках у нее поседели, а от ее смеха радость скакала по лесенке моего сердца. Мы устроились в полумраке эркера, и все происходило неспешно. Она оседлала меня, и, когда она меня поцеловала, пейзаж за окном сморщился и искривился. Мы пили и гуляли вдоль берега, влажный песок бледным ореолом окружал наши стопы. Она рассказывала о своих детских, подростковых драмах, как сразу после переезда в другой город пришлось усыпить ее кота. Я рассказывала, как нашла свою мать, рассказывала про мой рискованный путь через Вермонт и Нью-Гемпшир, и как никогда не стихает прибой, и про мою бывшую жену.
– Что произошло? – спросила она.
– Просто у нас ничего не получилось, – ответила я.
Я рассказала о мужчине в пустом доме, и как он плакал, и как сперма серебрилась у него на животе, и как я могла бы пригоршнями черпать отчаяние из воздуха этого дома. Мы вспоминали рекламные песенки обеих наших юностей и ту – сети итальянских джелатерий, куда я долгими летними вечерами, разморенная жарой, ходила есть мороженое. Не помню, когда я в последний раз столько улыбалась. Она осталась. Новые беженцы проходили через коттедж, мимо нас, последнее прибежище перед границей, мы кормили их и играли с их детьми. Утратили осторожность. В тот день я проснулась, и воздух изменился, я поняла, что это надвигалось уже давно. Она сидела на диване. Она встала ночью и заварила чай. Но чашка опрокинулась, лужица стыла, и я узнала симптомы, о которых твердили телевизор и газеты, потом листовки и радио, а потом глухие голоса у костра. Ее кожа сделалась темно-лиловой, как разлитой синяк, белки глаз в красных прожилках, кровь сочится из-под ногтей, кончики пальцев опухли. Горевать некогда. Я проверила свое отражение в зеркале – белки пока чистые. Сверилась со списком необходимых вещей, взяла рюкзак и палатку, спустилась к лодке и стала грести к острову – к этому острову, где я запасала еду с тех пор, как обосновалась в коттедже. Я попила воды, поставила палатку и начала составлять списки. Все мои учителя, начиная с подготовительного класса. Все работы, какие у меня были. Все дома, где я жила. Все люди, кого я любила. Все люди, кто, вероятно, меня любил. На следующей неделе мне исполнится тридцать. Ветер задувает песок мне в рот, в волосы, в >щель между левым и правым листком блокнота, а море – хмурое, беспокойное. За ним я вижу коттедж, пятнышко на далеком берегу. Мне все кажется, я вижу, как вирус расцветает на горизонте подобно восходу солнца. Я понимаю: земля продолжит вращаться, даже избавившись от людей. Может быть, чуть быстрее.
Матери
Вот она, стоит на крыльце, соломенные волосы да опухшие суставы, на губе трещина, словно женщина эта – земля, никогда не знавшая дождя. На руках у нее младенец – бесполый, красный, никаких звуков не издает.
– Злючка! – говорю я.
Она целует младенца в ухо и вручает мне. Я поеживаюсь, когда она тянет руки, но все же беру. Младенцы – тяжелее, чем кажутся.
– Она твоя, – говорит Злючка.
Я смотрю на младенца, который глядит на меня широко раскрытыми глазами, мерцающими, как японские жуки. Ее пальчики ловят невидимые пряди волос, острые ноготки вонзаются в ее кожу. Чувство охватывает меня – чувство глубиной в одно пиво, чувство хватит-сучить-ногами-когда-ловушка-захлопнулась. Я снова смотрю на Злючку:
– То есть как это моя?
Злючка смотрит на меня так, словно я непроходимо тупа, или, может быть, издеваюсь над ней, или и то и другое.
– Я была беременна. Вот малышка. Она твоя.
Мозг спотыкается об эту фразу. Вот уже несколько месяцев голова моя как в тумане. Непрочитанная почта скапливается на кухонном столе, одежда свалена гигантской горой на моем прежде безупречном полу. Матка сжимается, недоумевая, протестуя.
– Слушай, – говорит Злючка, – это всё, что я могу сделать. Больше я ничего не могу. Ясно?
Я соглашаюсь, но как-то неправильно следовать за ней путем такой логики. Опасно.
– Ты можешь сделать столько, сколько можешь, – повторяю я на всякий случай.
– Именно, – подтверждает Злючка. – Если малышка плачет, она может быть голодна, или хочет пить, или сердится, или капризничает, или ей плохо, или спать хочется, или испугалась чего-то, или заревновала, или она что-то затеяла, но все пошло вкривь и вкось. Так что тебе придется разобраться с этим, когда оно случится.
Я смотрю на малышку, она пока не плачет. Она сонно моргает, и я ловлю себя на мысли: не так ли мигали и динозавры до того, как сгорели и обратились в прах. Малышка расслабляется – прибавив от этого в весе еще сверх того, что мне казалось возможным – и пристраивает голову между моих грудей. Она даже чуть приоткрывает губы, словно думает, что сможет пососать молока.