— Ну с чего, с чего ты взял, что та девчонка взяла кольцо? Тебе напела другая девчонка? Та, из твоей постели?
— Да.
— Неужто ты так слеп в делах Афродиты, Марк? Неужели тебе не ясно?
— Что? — сухие вопросы, как на войне, как там, где ярость имеет цену и кровь смывает усталость.
— Да все очень просто! Твоя наложница поняла, кто скоро займет ее место.
— Что?!
— Да, Марк, женщина видит это раньше мужчины. Она просто заметила, какими глазами ты смотришь на нее — и какими на другую. Она поняла твое сердце раньше, чем ты сам выслушал его. И она навела на соперницу поклеп. Только и всего.
— С чего ты взял? — возмутился Марк, — с чего ты взял?
— Марк, какие у нее глаза? Какого цвета глаза Эйрены?
— Серые, с легким оттенком голубизны, словно море ранним осенним вечером…
— А у меня, Марк?
Марк понятия не имел, какие глаза у Филолога. Кажется, карие? Он не хотел сейчас смотреть ему в лицо.
— Ты в плену этих глаз с того мига, как их увидел, и только слепой этого не заметил, Марк. Только слепой. Ты же бредишь ею наяву.
Марк молчал.
— Но главное тут — ярость, мой друг. Пусть твои наложницы смотрят на твою мужскую силу, я вижу твою слабость. Ты бьешь то, чего не можешь получить, Марк. Ты как ребенок.
— Ты лжешь, грек! — Марк прокричал эти слова в лицо, в отвратительную Сатарову харю этого пьяницы и словоплета, чье мужество давно растрачено на торговлю чужими россказнями, а ум пригоден лишь для нелепой болтовни.
И зашагал дальше.
Остров жил светлой, весенней жизнью. Мальчик вел по узкой тропе ослика, груженного нехитрым крестьянским скарбом, и по дороге ругал его за какое-то давнее упрямство — не потому, что был зол, а просто не с кем было ему поболтать. Два рыбака шагали ему навстречу после предутреннего лова и он, должно быть, был удачным, судя по тому, как они шутили и не сразу даже заметили Марка. И воздух пах травами, и небо было прозрачно, и внутреннее озерцо лежало зеркалом в ладонях окрестных гор — и только Марк шагал яростно и грустно, словно Публий Квинтилий Вар
[96], впустую растерявший свои легионы в глухом германском лесу.
А что он, собственно, потерял? Что там напевал ему курчавый сатир? Не можешь получить? Какой же господин не может получить тела своей рабыни?
Нет, говорил он себе, нужно было не тело. Взять силой — это просто, это бывало там, в Батавии, и бывало не раз. Это часть войны. Но даже с Рыбкой ему нужно что-то большее и лучшее, ему нужно родное тепло, а не чужая боль. И он проиграл, там, у столба. Он не нашел своей Спутницы и, конечно, никогда уже не найдет. И тепла уже не будет.
А может быть, надо просто забыть о кольце? Кто сказал, что оно — по-прежнему его детский амулет? Кто внушил ему, что память о единственной женщине, которая его любила — память о маме, — возможна только рядом с кольцом? Разве не амулет для него — сам этот Остров, эти горы и воды, свет и воздух, ночное пение соловья и шелест дождя по крыше? Разве не может быть мамы — во всем этом?
Нет, не может, отвечал он сам себе. Нет ее ни в кольце, ни в природе, ни вообще в этом мире. И встретит ли он ее в мире ином, тоже никто не может сказать.
А вот они, христиане, уверены во всем. Они научились превращать боль в песнь, они говорят о вечности, как о собственной кладовке, где все расставлено по местам, только бери, что потребно. Они нашли какие-то главные слова для самих себя, их теперь невозможно победить. Их унижаешь — они пьют унижение, как воду. И если их казнить, они, верно, будут радоваться казни, как новой жизни.
Все бесполезно, Марк, девчонка любит не тебя, а своего Иисуса, кем бы он там ни был, и что бы ты ни сделал, это останется так. Зря ты ее обидел.
Разгорался долгий и чистый весенний день, как на заказ, как на праздник, и солнце плыло по небу от зенита к закату, и синели горы, и менял направление морской ветерок. Марк добрался до вершины ближайшего холма, где не было никого, кроме редких ящериц и множества птиц. И беседовал с ними о том, что Филолог опять оказался прав, а сам он не знает, как теперь жить. Впрочем, такое с ним случалось не впервые.
Это было еще там, на нижнем Рейне, в самом начале батавской войны. Он отдал неверный приказ своей центурии. Он слишком доверился собственной силе. Он послал их в ловушку.
И когда центурия втянулась походным порядком на чахлую дорогу, вернее, тропу между лесом и болотом, когда она изогнулась на повороте — справа, из леса, засвистели стрелы. А щиты, как известно, носят в левой руке.
«Черепаха!» — скомандовал бы он в чистом поле, и тренированные руки подняли бы щиты, построили спасительный заслон. Но какая черепаха на краю болота, в растянутой колонне?
— Лицом к лесу! — заорал он тогда.
И это была первая ошибка. Но он еще не понимал этого.
— Отступаем, командир? — спросил его легионер с проседью на висках. Он прослужил на Рейне лет двадцать, он знал все. А Марк его не послушал, и это была вторая ошибка.
— Наступаем! — заорал он снова, — наступаем на лес!
И эта вторая ошибка оказалась роковой. Строй был безнадежно переломан поворотом болотной тропы, и, углубляясь в лес, легионеры лишь дальше растягивали и рвали его. А со стороны болота засвистели другие стрелы, в спину — за кочками, на островках сухой земли скрывались тени.
— Отступаем, командир! — легионер с проседью кричал, это был не вопрос — это был уже призыв. И его подхватили другие голоса.
— Наступаем! — проревел Марк, — римляне всегда наступают!
И трубач-букцинатор трубил наступление, пока его горло не заткнула стрела со стороны болота, пока не смяла подошва варвара звонкий металл гнутой римской трубы. И легионеры повиновались. Они наступали. Только бой очень скоро превратился в побоище, побоище — в бегство, и бежали совсем не батавы.
Погибнуть Марку тогда не случилось. Или, как он думал на следующий день, не удалось. Только царапины. Он не бежал тогда первым, но и не был среди последних в бегстве, его несла толпа, бывшая прежде войском, его гнал беспомощный ужас.
Последних, самых стойких, добили батавы, или, что еще хуже, утащили к себе живыми.
Из центурии полегла треть, даже больше. И когда там, на сухом берегу, уже перед самым лагерем, уже под прикрытием четвертой центурии, которую пришлось срывать из лагеря срочным приказом, они отдышались, перевязали раны, выстроились и пересчитались, — Марк понял, что его центурионство закончено позорным провалом. Но это не очень волновало его — страшнее было видеть перетянутые тряпками обрубки рук, залитые кровью лица. Страшнее было знать, что не меньше десяти раненных у батавов — и мучительно было даже представить, какой умирают они смертью прямо сейчас.