Рафаэль молча смотрел, как полицейский уходит в ночную темноту Тулузы. Потом достал свой телефон.
* * *
Из-за перегородки доносилась музыка, игравшая в соседней квартирке. Рафаэль ее узнал: это «Coldplay», так себе, для девчонок… Лично он предпочитал «The New Abnormal», последний альбом «The Strokes», а лучше вообще редкость для ценителей, «Saturnalia» «Gutter Twins».
Мысли его вернулись к полицейскому, поджидавшему его внизу.
Как и большинство полицейских, тот парень считал, что между судьями и сыщиками пролегла непреодолимая пропасть и что судьи бросили сыщиков на поле боя, в разгар военной кампании, которую они должны вести вместе.
Он разделся и встал под обжигающий душ. И вдруг застыл, волосы на затылке встали дыбом, дыхание прервалось, а сердце так заколотилось, что, казалось, сейчас грудная клетка взорвется. Ему только что было видение: за письменным столом сидел человек с дырой в голове, а по стене расползалось пятно темной крови. Он с трудом вдохнул и уперся руками в мокрые плитки пола. Видение не уходило, и он закрыл глаза. В тот день он делал уроки, когда из кабинета отца вдруг раздался выстрел. Он выскочил из комнаты и бегом помчался по коридору. В проникавшем из окна лунном свете еще рассеивался дымок. Свет в доме был погашен, но ночь была достаточно ясная, чтобы различить бледное лицо, словно плывущее в воздухе отдельно от тела. Даже мертвый, отец оценивающе его оглядывал и осуждал. Это было все, что он мог сказать себе в тот момент, когда неподвижно стоял на пороге кабинета. Сделать еще хоть шаг он был неспособен. А за его спиной раздался мучительный вопль матери. Он заметил, что отец был в мундире, а на столе перед ним лежала книга. Сенека «О краткости человеческой жизни».
«Старый мерзавец, – подумал он. – Тебе даже сейчас, умирая, надо крутить это кино…»
Он не мешал горячим каплям воды стекать по телу, по щекам, по волосам… Он глубоко дышал, пытаясь визуализировать что-нибудь хорошее, но у него ничего не получалось. И он стал ждать, пока паническая атака сама собой утихнет и уйдет, как черная туча, которая чуть не взорвалась, но в конце концов уплыла.
* * *
Пожар разгорался: Страсбург, Лилль, Суассон, Безансон, некоторые коммуны в Сен-Дени-на-Сене, в Эссоне, в Лионе… Казалось, что вернулся 2005 год. Повсюду горели автомобили; в Бобиньи разрушили автовокзал; в Бордо пришлось вызвать на подмогу отряды гражданской госбезопасности. В отвратительных бетонных муравейниках, в этих чудовищных порождениях архитектуры, «по природе своей почти концлагерях, а по итогу рассадниках преступности», как выразился тридцать лет назад один премьер-министр (кстати говоря, с тех пор так ничего и не изменилось), молодежь, которой было нечего терять, искала столкновений с полицией. А остальные обитатели «ненадежных» кварталов баррикадировались в домах, досадуя на общество, уже давным-давно бросившее их на произвол судьбы.
Повсеместно собирались всяческие собрания и совещания. В Бово, в Генеральной дирекции Национальной полиции, в Генеральной дирекции гражданской безопасности и в антикризисном управлении в Азниере; в Управлениях департаментов гражданской безопасности, в Региональных службах уголовной полиции и даже в Елисейском дворце окна горели ночи напролет. Повсюду сновали обеспокоенные сотрудники в поисках очередных новостей. И все их движения выглядели замедленными, словно их придавила административная машина, не готовая к кризисным временам. Все опасались, что смесь пандемии и кризиса общественной безопасности окажется взрывчатой в условиях общей нестабильности. Все опасались, как бы эти вспышки пожара не распространились на другие слои населения, измученные ущемлениями в правах и страхом за завтрашний день. Все могло только ухудшиться, и страна в ближайшее время могла совсем выйти из-под контроля.
Самира осторожно отодвинула штору. Тип, стоявший внизу, даже не пытался прятаться. Совсем как она сама возле дома Лемаршана.
Она поставила машину так, чтобы ее было хорошо видно. К тому же дорога отсюда не вела ни к какому другому дому.
Красные палочки будильника на ночном столике показывали 1:23.
Лежа на перине широкой кровати, она глядела в потолок, прекрасно видный, потому что ночь выдалась ясная. С потолочной балки свисала барочная люстра. Как почти вся мебель, она была куплена на барахолке.
Самира лежала не раздеваясь. Учитель ушел от нее полчаса назад. Он пожелал ее связать, а потом заняться любовью, но у нее не было настроения. Она размышляла о том, поймут ли когда-нибудь эти начальственные шишки, что происходит за пределами их мира, в реальной жизни.
Что полицейские в этой стране отныне предоставлены самим себе. Что они доведены до крайности. Что они – последняя сдерживающая сила, последняя плотина, которая вот-вот рухнет. И если она рухнет, вся организованная преступность, все бандиты и грабители, все эти поставщики хаоса и мрака воцарятся здесь, как когда-то воцарились в Рио-де-Жанейро, в Тихуане или в Кейптауне. И мир станет невозможен. Ни для кого. И справедливости тоже не будет. Нигде.
Легкий меланхолический голос Рози Томас зазвенел в ночи: «The One I Love»
[59].
Странно, что ей так нравилась песня, настолько не подходившая к ее собственной реальности. «Тот, кого я люблю»… И она спросила себя, сможет ли когда-нибудь кого-то полюбить так, как о том поется в песне.
И сможет ли кто-нибудь так же полюбить ее.
Ответ она знала.
Воскресенье
49
Он поставил машину в сотне метров и дальше пошел пешком. Утро стояло ясное, и город выглядел спокойно. Однако следы ночных событий еще виднелись то здесь, то там: поломанная мебель, искореженная автобусная остановка, сожженные мусорные мешки и остовы обгоревших автомобилей.
Подходя к низким жилым строениям, Сервас вспомнил разговор с Эмилем Айо, архитектором, строившим Большой пограничный столб в Гриньи и Башни-облака в Нантерре. В интервью, которое он дал в восьмидесятые годы, он объяснял, что в задуманном им городе в Шантлу-ле-Винь плотность населения будет шестьдесят домов на гектар. Он явно был доволен и заявлял: «Я за плотную городскую застройку».
«Когда целое поколение архитекторов оказывается повинно в городских бедах, это пугает», – подумал Мартен.
По дороге он размышлял о том, что в эпоху больших кафедральных соборов всем тоже хотелось, чтобы каждый собор был выше предыдущего: Шартрез, Реми, Амьен, Мец, Бове… Бове нужен был собор выше, чем в Амьене, но там дважды обвалился свод, и собор так и остался недостроенным. Эта неудача отчасти ознаменовала конец готики. Так было всегда. Идеология, сознательно или бессознательно, доводила до абсурда изначально разумную цивилизацию.
Как и в прошлый раз, застекленная дверь гостиной была блокирована в открытой позиции, и Сервас не стал дожидаться лифта.