Мэри подумала о яблоках, которые отравила его дочь, но и она, и Кэтрин промолчали.
Теперь, сидя в одиночестве, Мэри поняла, что не знает, как быть дальше. Однажды этим летом она гуляла по окраине города и увидела, как ястреб пикирует на фермерское поле и взмывает с бурундуком в когтях. Бурундук был жив, но не вырывался. Он был ошеломлен. Парализован. Мэри понимала, что в ее случае все не настолько страшно: ей не грозит мгновенная смерть. Ее не съедят. Но она никак не могла осознать, что всего два часа назад стояла в ратуше в надежде услышать, что ее прошение удовлетворено и она свободна. Вместо этого она была — слово пришло к ней в голову, и она не сочла его излишне драматичным — узницей.
Она была узницей человека, внутри которого сидел монстр. Он жил среди четырех его гуморов, и человек жил согласно его прихотям. В пьяном состоянии он был особенно подвержен его свирепым фантазиям, и было бы ошибкой приписывать жестокость одному лишь пристрастию к сидру и пиву. Она знала, на что он способен, даже будучи трезвым. К тому же его зло было обдуманным: он (постоянно) нападал на нее, только когда они были одни.
Наконец Мэри встала. Подошла к ведру, где Кэтрин замочила ножи и вилки, и вытащила из воды нож. Мэри держала его в правой руке и вновь подумала о бурундуке в когтях ястреба. Она чувствовала себя выпотрошенной, эмоции возникали ниоткуда и буквально накрывали ее с головой, скорбь грызла ее глубоко изнутри — и она расплакалась. Она упала на пол, прислонилась спиной к стене и сквозь слезы продолжала смотреть на лезвие. Прижала его к левому запястью, размышляя, может ли она это сделать и стоит ли разрезать кожу и смотреть, как кровь стекает на деревянные доски.
Она перевернула руку, посмотрела на отметину от вилки и вспомнила, какую боль испытала в тот момент, когда он проткнул ее. Ей вспомнилось «Послание к коринфянам»: «Смерть! Где твое жало?». И ответ: «Жало же смерти — грех»
[11].
Но она знала, как жгут зубья Дьявола. Нет, она знала, как жжет вилка.
Это был столовый прибор, не более дьявольский, чем этот нож в ее руке или другие, которые отмокали в ведре вместе с ложками, и с этих пор она будет называть ее только так и никак иначе. Это была… вилка. И будет ли жжение от ножевого пореза сильнее той агонии, в которую Томас вверг ее вилкой? Когда-нибудь она узнает, какой у Бога был для нее вселенский план, суждено ли ей быть с избранными или с обреченными. Так уж ли это важно, узнает она это через десять лет или через десять минут? Нет, Бог непостижим. Она может умереть здесь, и к тому времени, когда Кэтрин или Томас вернутся, от нее останутся только пот, слезы и вытекшие остатки ее горячих гуморов, а ее душа отправится в Рай либо в Ад.
Она повернула нож так, чтобы кончик касался запястья с внутренней стороны, и нажала, чтобы потекла кровь. Порез был небольшой, но достаточно глубокий, и она смотрела, как из него течет кровь. Она представляла, как режет свою плоть, точно потроша кабана. В правой руке было достаточно силы. Она больше не будет лежать здесь и предстанет перед Спасителем или Сатаной. Она может это сделать. Она посмотрела на громоздкий стол и окно за ним: оттуда лился дневной свет. Ей нравился свет в это время года. Она любовалась тем, как он играет на деревьях, когда листья окрашиваются во всевозможные оттенки красного и желтого, опадают и тонкие черные ветки дубов вырисовываются на фоне сапфирового неба. В какое-то время кажется, что смотришь на мир сквозь кисею, и солнце окрашивает все вокруг в умиротворяющие темно-желтые тона.
И к ней пришло слово, каждый слог звучал отчетливо и ясно: вставай. Был ли это ее Господь? Это определенно был приказ. Вставай. Вставай сейчас же. Она посмотрела в очаг, пламя в котором почти погасло, и в нем тоже увидела красоту огня. Голос, если он действительно был, исходил не от Создателя и не от Дьявола. Это был… ее голос. Это ее душа напоминала ей, что в конечном счете ее судьба — в руках Господа, и так было с начала времен, но эти мгновения на земле принадлежали ей. Они. Принадлежали. Ей. Жалость к себе копилась у нее внутри, как снег в январе на подоконнике, и застила ей зрение — с того самого момента, как она снова переступила порог этого дома. Ей стало страшно, что, не пошевелись она, она бы взяла нож, вырезала себе из руки кусок плоти и больше никогда не встала бы. А это не то, чего ей хочется. Совсем не то. Ей хочется большего, ей хочется жить. Где та женщина, которая стояла в городской ратуше и клялась, что добьется справедливости, после того как вынесли несправедливый приговор? Куда она исчезла? Мэри вспомнила свою решимость в тот момент, наклонилась, уронила нож в ведро и, опершись на обе руки — хотя левую, в которой кость только срасталась, тут же пронзила боль, чуть не вызвавшая судорогу, — поднялась на ноги. Она не станет упиваться горечью, лежа на полу. Она будет сражаться. Какой там военно-морской термин? Строй кораблей. Она развернет бортовую артиллерию в сторону Томаса и при этом не сдаст позиций всяким бостонским Кэтрин Штильман, матушкам Хауленд, Перегрин Кук и, может быть, даже Ребеккам Купер. Она выяснит, кто закопал вилки и пестик во дворе — и зачем. А главное — она будет свободна. Она не может и не будет так жить: жизнью существа, размышляющего над собственной кончиной от своих же рук; хозяйки, преследуемой собственной служанкой и боящейся своего мужа.
Мэри подошла к окну, чтобы посмотреть на мир и созданный Богом свет, на этот бесценный дар, — и какое-то время любовалась им. Но прекрасному мгновению не суждено было продлиться долго. Она увидела врача Роджера Пикеринга верхом на грациозной серо-белой лошади: он как раз подъехал к их двору. Когда он спешился, их глаза встретились. Он приподнял шляпу и принялся привязывать животное. Мэри прижала рукав блузки к запястью в том месте, где она проткнула кожу кончиком ножа, и вытерла кровь, засохшую вокруг ранки. Она сомневалась, что доктор вообще ее заметит.
В ту ночь Томас грубо овладел ею, и от боли она вцеплялась пальцами в одеяло. Он схватил ее за волосы так, что ее голова откинулась назад, и шептал ей на ухо, что она грешница, шлюха и ослушница. Ее голые ноги были на полу, она старалась сосредоточиться только на кусочке шершавого дерева под правой пяткой, но сознание не могло отвлечься от боли между ног и кожи головы, когда ей казалось, что Томас сейчас выдернет ей пряди волос. Он задрал ей голову так сильно, что, открыв глаза, она увидела крышу и балки, протянувшиеся между скатами. Она подумала: сейчас им движет только ненависть? Пытался ли он вообще контролировать свою звериную похоть или это был еще один способ наказания? Он не был пьян, это она знала. После всех заявлений и замечаний в суде за ужином он пил заметно меньше пива.
Закончив, он отпустил ее волосы и толкнул на одеяло. Она подумала, что на этом все, и потянулась за своей сорочкой. Но он схватил ее за правую руку, резко развернул и притянул к себе. Затем, когда она почувствовала, как его семя стекает по ее ногам, он взял ее за левую руку и угрожающе сказал: