– Да кто же не слышал об архиве полковника Хауса?
– Вот именно – кто? Ну, так вот, в этих документах содержится весьма красноречивое свидетельство…
– Сперва давайте объясним нашим слушателям, нашим «ночным птицам», кто такой этот полковник Хаус, – сказал я.
– Да-да, вы правы, – сказал Исмаэль. – Полковник Хаус был главным советником президента Вильсона, который доверял ему безраздельно. Так вот, в его дневниках записан разговор с сэром Эдвардом Греем, министром иностранных дел Великобритании. Беседа состоялась незадолго до гибели «Лузитании». Грей спрашивает, как поступят США в том случае, если Германия потопит трансатлантический лайнер, полный пассажиров-гринго.
– У нас не принято употреблять это слово, – вмешался Карбальо.
– Виноват, американцев. Что предпримут США, если немцы пустят на дно лайнер с пассажирами из Северной Америки. И полковник Хаус отвечает: я думаю, в стране поднимется волна такого негодования, что этого будет довольно для вступления в войну. Передаю смысл его высказывания более или менее точно.
– Именно так все и вышло. Не более и не менее, – сказал я.
– От участия США в войне многие обогатились. Рокфеллеры заработали около двухсот миллионов долларов. Джи-Пи Морган получил от Ротшильдов кредитов на сто миллионов. И вы, разумеется, знаете, какой груз перевозила «Лузитания».
– Разумеется, – подтвердил я. – Но пусть узнают и наши «ночные птицы». Скажите нам, Исмаэль, каков был этот груз.
– Боеприпасы. Шесть миллионов патронов, принадлежавших самому Джи-Пи. Если бы кто-нибудь выдумал такое, ему бы никто не поверил.
– А тут и выдумывать ничего не надо.
– Не надо. Потому что так было на самом деле.
– В истории, о которой никто не рассказывает.
– Совершенно верно.
– Но которую надо уметь видеть.
– Уметь видеть, – повторил Исмаэль.
– Надо уметь вычитывать суть вещей.
Карбальо смотрел на меня одобрительно – с видом священника, учителя или руководителя секты.
В оставшееся время я успел порассуждать о том, что Великая французская революция на самом деле была заговором буржуазии, о том, как тайное общество иллюминатов объявило войну религии во всем мире, о том, что истинный источник философии нацизма (да, кто-то употребил это выражение – философия нацизма) следует искать в 1919 году, когда Гитлер вступил в не менее тайное общество под названием «Туле». Ближе к концу я узнал, что теория эволюции была одним из инструментов социализма, который его адепты пытались внедрить в нашу цивилизацию, а ООН – это ширма для тех, кто желает установить новый мировой порядок. Узнал также, что война с наркотиками, объявленная президентом Никсоном в начале 70-х, обернулась самой удачной в истории США стратегией империализма, поскольку она позволила Штатам навязать свои законы Латинской Америке, меж тем как черные деньги от сбыта наркотиков питали их экономику. И около двух часов ночи, во время паузы, заполненной одной песней Ива Монтана и одной – Жака Бреля, я поблагодарил Карбальо и протянул ему на прощание руку. На миг она повисла в воздухе; миг этот был краток, но я успел заметить, что взгляд Карбальо изменился – недавнее одобрение исчезло бесследно. Впрочем, это было не так – просто он сделался задумчив и тускл, словно пламя догорающей свечи.
– Ну ладно, мне пора, – сказал я. – Но я готов написать книгу, о которой у нас шла речь, так что позвоните мне, когда сочтете нужным.
И уже двинулся к выходу, но Карбальо схватил меня за руку.
– Нет-нет. Подождите еще немного. Я закончу программу, и вы меня отвезете домой.
– Карлос, – сказал я, стараясь не обидеть его. – Я ведь не «ночная птица». Для меня уже очень поздно. Лучше встретимся как-нибудь на днях.
– Нет, не лучше. Это тот самый случай, когда стоит подождать. Еще немного терпения, друг мой. Верьте мне, когда я говорю, что вы не пожалеете.
Заключалось ли в этих его словах обещание показать похищенный позвонок? Напрасно, напрасно было бы просить эту мысль не приходить ко мне в голову. В конце концов, я пошел на эту авантюру с единственной целью – найти этот фрагмент позвоночника. Карбальо приглашает меня к себе, стало быть, я просижу у него часов до четырех в лучшем случае, но как было отказаться от такого?
– Хорошо, – сказал я. – Где мне вас подождать?
– Пойдемте, посажу вас в хорошем месте. Чтобы вы могли дослушать передачу.
И он устроил меня вместе с моей уже опустошенной бутылкой виски и до краев полным пластиковым стаканчиком кофе, пахшего жженой кожей, в темной студии напротив. Оттуда и в самом деле я прекрасно слышал все, что звучало в его студии. Карбальо протянул руку к выключателю, чтобы зажечь неоновые лампы, но я попросил не включать: мне больше нравится сидеть в темноте. Полумрак и тишина, глубокой ночью царившие в этом здании, почти безлюдном или населенном лишь призраками, действовали на меня умиротворяюще, снимали с меня тяжесть последних двух часов: глупостей за это время было сказано немало, но прозвучало и кое-что дельное, кое-что новенькое для меня и еще кое-что такое, что сейчас, застряв в памяти, томило меня смутным беспокойством непонятного происхождения, как бывает после разговора, когда чувствуешь, что тебе хотели сказать что-то, но – то ли испугались, то ли застеснялись, то ли остереглись, то ли не захотели огорчать или обижать – не сказали. Новым же был интерес, выказанный Карбальо к убийству Рафаэля Урибе Урибе, которое в этой пресловутой колонке я использовал всего лишь как предлог, как способ подать более или менее притягательную идею в тот день, когда моя творческая энергия взяла отгул. Покуда в эфире звучал голос Максима Ле-Форестье, мой амфитрион не преминул сделать мне коротенький выговор.
– Вы здесь и оказались-то благодаря той колонке, – сказал он. – Так что нечего ее хаять.
А сейчас в программе, шедшей своим чередом, кто-то говорил о Рафаэле Урибе Урибе. Отвлекшись на собственные размышления, я потерял нить и прислушался к разговору, когда он, судя по всему, был уже в разгаре. Впрочем, может, речь шла вовсе не об Урибе Урибе, а его просто упомянули мимоходом: голоса доносились отчетливо, но вместе с тем – словно из дальней дали, быть может, дело было в иллюзии, порождаемой радио: хотя источник звука находился в десяти метрах от моего кресла, фонограмма «ночных птиц» доходила до меня, как если бы я находился в Барранкилье, например, или в Барселоне, или в Веллингтоне. У позвонившего в эфир был сипловатый и слабый голос застарелого курильщика, на который накладывались статические разряды (вдобавок к скверному качеству связи), а потому я разбирал слова лишь благодаря его безупречной дикции. Это он – ну, или мне так показалось – первым назвал мое имя. Наш слух так настроен, что мы улавливаем эти сочетания звуков сквозь любой шум или в толпе – так вышло и со мной. Но больше мое имя не упоминалось. Теперь речь шла о каком-то Ансоле. «Вы, мои ночные птицы, знаете, как и я, что Ансола был одним из нас – храбрец, взыскующий истины и наделенный даром видеть оборотную сторону вещей. Вы согласны со мной, дон Армандо?» Значит, человека с болезненным голосом звали Армандо. «Разумеется, согласен, – ответил он. – И тут напрашивается вопрос, Карлос: что бы произошло, узнай мы, что открытия Ансолы пережили его. Уцелели, но пребывают в забросе и пренебрежении, ибо мы живем в стране, которая ничего не помнит, ну, или точнее – помнит лишь то, что ей интересно». «Я считаю, что дело тут не в беспамятстве, – сказал на это Карбальо. – Кое-кто заинтересован, чтобы Ансола и его открытия погрузились в забвение. Это делается намеренно. Это не беспамятство, а сознательное подавление неудобной правды. Показательный пример удавшегося заговора». Тут дон Армандо и произнес: «Вот чего не знает Васкес». И Карбальо подтвердил: «Не знает».