Глаза снова щиплет. Он нажимает большим пальцем на переносицу. На ресницах вскипают теплые соленые слезы, но вниз по щекам пока не катятся. Уолласу грустно, голову словно набили стекловатой, и она колет где-то под скулами.
– Теперь он умер, а я так и не знаю, почему он не хотел, чтобы я был рядом. С того дня мы почти не виделись. До его дома было пять минут пешком, но он просто исчез из моей жизни, испарился. Пропал. Почему, я не знаю. И никогда не узнаю. Но, видишь ли, он был прав, это не имеет значения. Я ничего не мог сделать, чтобы заставить его передумать. Никто ничего не мог сделать. Неважно, почему он так поступил, важен лишь сам поступок. И все же мир не рухнул, продолжил двигаться дальше. Как и всегда. Миру нет никакого дела ни до тебя, ни до меня, ни до всего этого. Он идет себе вперед, да и все.
– Уоллас…
– Нет, Миллер, я ведь уже объяснял тебе там, в твоей комнате. Все это не имеет значения. Я постоянно злюсь, но это неважно. Все ждут, что я отреагирую. Сделаю что-нибудь. Но я не могу. Потому что помню – как бы я ни поступил, это ничего не изменит. Я не могу отмотать жизнь назад. Не могу стереть те ее части, которые мне не нравятся. Не могу уничтожить то, что уже случилось. Значит, это не имеет значения. Ты это сделал. Теперь это часть нас. Часть нашей истории. Ты не можешь просто взять и выбросить свой поступок, как рыбку на рыбалке. Не можешь заменить его другим, как разбитое стекло. Он просто есть. Он теперь навсегда.
– Я не понимаю, – возражает Миллер. – Не въезжаю в то, что ты говоришь. Почему, если что-то случилось, мы не можем об этом поговорить? По-моему, как раз наоборот, разве нет? Мы должны об этом поговорить.
Уоллас качает головой, и перед глазами снова плывет. Он накрывает лицо подушкой и выдыхает в плотную ткань. Хочется кричать. Он не знает, как объяснить Миллеру, что слова бессмысленны, что это лишь сотрясение воздуха. В пересохшем горле жжет. Вот бы сунуть голову под воду и пить, пить до скончания времен.
– Думаю, в этом и разница между нами, – говорит Уоллас. – Ты хочешь поговорить об этом. А я не вижу смысла.
– Я не могу притворяться, что ничего не было.
Уоллас улыбается в подушку.
– Но факт остается фактом, Миллер. Мне, чтобы знать, что это произошло, говорить об этом не нужно.
– Тогда почему ты на меня не злишься? Почему не орешь? Пожалуйста, сделай хоть что-нибудь.
– Мы это уже проходили, – говорит Уоллас. – Надоело. Хватит с меня.
– Неправда. Лучше скажи честно.
– Я честно говорю.
– Что-то не похоже, Уоллас. Не похоже на по-настоящему честный ответ.
Уоллас снимает с лица подушку и садится. Все тело саднит. Превозмогая боль, он выпрямляется и оборачивается к Миллеру.
– Ты считаешь, если я причиню тебе достаточно сильную боль, тебя перестанет мучить чувство вины. А сейчас ты кажешься себе чудовищем. Но штука в том, что я ничего тебе не должен, – говорит Уоллас. – Я уже подрался с тобой и не обязан делать тебе еще больнее. Не будь эгоистом.
– Я не… – начинает Миллер, но осекается. Растягивается на спине и накрывает лицо рукой. Уоллас ложится рядом, прижимаясь плечом к его плечу. И, сосредоточившись на этом ощущении, начинает проваливаться в сон; мир смягчается, отступает, и вот уже Уолласу начинает казаться, что он плавает в море опавших листьев. Миллер размеренно дышит, и звуки эти кажутся Уолласу странно знакомыми – ну конечно, это ветер шелестит в зарослях кудзу.
* * *
Когда они просыпаются, тела у обоих ноют, покрытые синяками и запекшейся кровью. Они выбираются из постели в тот серый час, когда ночь начинает неумолимо превращаться в утро, и вместе отправляются в душ. Уоллас прислоняется к дальней стенке, а Миллер борется с краном, пытаясь настроить нужные ему напор и температуру воды. Сначала струя бьет Уолласу в грудь, но вскоре из душа начинает поливать их обоих. Ванная постепенно заполняется паром. Уоллас закрывает глаза, чувствуя, как по лицу и телу бегут горячие струйки. Миллер, как более высокий, упираясь руками в стену, пробирается в дальний конец ванны. Рассчитана она на одного, вдвоем тут сложно развернуться.
Вода приятно греет лицо и плечи. Уоллас набирает ее в ладони и плещет себе на глаза и губы. В этом городе вода жесткая, и потому ее щедро сдабривают химикатами. Привкус у нее щелочной, и пахнет она то ли хлоркой, то ли чем-то еще, точно определить Уоллас не берется. Миллер снова обнимает его за плечи и прижимается к его спине. Липкие от влаги, они тут же прилипают друг к другу. Сквозь пластиковую занавеску льется бледно-желтый свет. Пар стоит стеной, по спине стекает вода, но Уоллас все же чувствует, как Миллер скользит губами по его шее, по тем местам, где уже наливаются синяки, словно надеется стереть их нежностью.
Он по-прежнему немного пьян, но здесь, в душе, алкоголь выходит наружу вместе с потом. Уоллас разворачивается к нему. Его волосы уже пропитались водой, а шея Миллера раскраснелась от бьющих в нее струек. Миллер смотрит на него, посмеиваясь. А потом наклоняется, чуть сгибая ноги в коленях. Слишком высокий…
– Все оказалось сложнее, чем я думал, – говорит он.
– Так всегда бывает.
– Наверное, ты прав, – соглашается Миллер. Уоллас прижимает пальцы к его животу. Миллер мотает головой, и брызги летят во все стороны, колотятся о пластиковую занавеску. Чище им уже не стать, поэтому Уоллас выключает воду, и они вылезают из душа. Полотенце только одно. Уоллас вытирается первым и передает его Миллеру. Садится на раковину и смотрит, как тот возит им по своим белым рукам и ногам. Ванная для Миллера слишком тесная, фигура его производит здесь куда более внушительное впечатление. Теперь, когда Миллер смыл грязь и пот, на груди, в том месте, куда бил кулак Уолласа, заметнее проступают темно-фиолетовые синяки. Ярче становится и ссадина на щеке – это, должно быть, тот парень в баре его ударил. Губы у него тоже разбитые и припухшие. И на спине красуется продолговатый синяк. Уолласу кажется, что он похож на негатив той недосказанности, что еще осталась между ними. Миллер, оборачивая бедра полотенцем, смотрит на него, и губы его складываются в некое подобие улыбки. Однако она почти сразу вянет, или, вернее сказать, мрачнеет, ускользает.
Воздух в ванной влажный. Миллер наклоняется к раковине, упираясь руками в столешницу по обеим от нее сторонам. В запотевшем зеркале видно его расплывчатое отражение. Уоллас откидывается назад, прилипнув спиной к стеклу.
Несмотря на то что в комнате тепло, оно мокрое и холодное.
9
В следующий раз они просыпаются в темный предутренний час.
– Есть хочу, – говорит Миллер.
– Ладно. Давай накормим волка, – отвечает Уоллас. Миллер рычит, но угрозы в его голосе больше нет.
В кухне они занимают привычные места. Миллер садится на высокий стул и упирается локтями в стойку. Уоллас проходит за нее и принимается изучать содержимое холодильника. Те продукты, которые он отверг в субботу, внезапно обрели новый потенциал. Потому что теперь ему не нужно мысленно составлять карту пищевых предпочтений целой группы людей. Час поздний, а, значит, есть смысл учитывать лишь топологию голода Миллера, думать лишь о том, как заполнить пустоту в его желудке. Скорее всего в детстве его кормили тем же, чем и самого Уолласа, – мясом и овощами, пищей, содержащей много крахмала, масла и жира, той, на которую их друзья смотрят свысока, считая ее недостаточно изысканной. Но здесь, в темной кухне, Уоллас может приготовить себе и Миллеру все, что захочет, не беспокоясь о том, сильно ли их вкусы отличаются от предпочтений других. Упершись кулаком в бедро и постукивая ногой по полу, он задумчиво вглядывается в холодное светлое нутро холодильника.