– Эй!
Горгель, уже успевший отойти на несколько шагов, оборачивается удивленно:
– Вы меня?
– Тебя, тебя. Погоди-ка минутку.
Сержант подходит ближе, подозрительно оглядывает его:
– Тут один божится, что знает тебя.
Горгель смотрит в сторону оврага:
– Не знаю… Вряд ли.
– Он сказал, что ты родом из Альбасете. И он тоже.
– Я этого дядьку прежде не видал никогда.
– Но ты из Альбасете?
– Да не… Ну, в общем-то, да.
– Так да или нет? Выбери уж что-нибудь одно.
– Да, я оттуда, – сдается Горгель.
– А еще он сказал, что до войны ты был такой… красноватенький.
Бывший плотник бледнеет:
– Чего? Вы о чем?
– Голосовал за левых.
– А он-то откуда может знать?
– Короче, надо это дело прояснить.
– Да нечего тут прояснять, сержант.
– Господин сержант.
– Нечего, говорю, тут прояснять, господин сержант. Я воюю за националистов с июля тридцать шестого.
– А предъяви-ка свои документики.
Горгель машинально ощупывает свои карманы:
– Нету. Потерял во всем этом бардаке.
– Да что ты говоришь? Бывает же такое! Где призывался?
– В Севилье.
– А-а, ну тогда понятно, почему ты оказался у нас, а не у красных. Много бессовестных тварей сперва вскидывали кулак к виску, а потом ладонь к козырьку.
Горгель растерян, язык у него заплетается.
– Послушайте… – начинает он и осекается.
Сержант хмуро глядит на него:
– Ну?
– Тут путаница какая-то… – выговаривает Горгель наконец. – Я в Кастельетсе еще до того, как бои начались… Потом дрался в самом городе, и на высоте – вон той, ближней, – и на Файонском шоссе…
– Сказать можно все, что угодно.
Горгель оборачивается к Селиману:
– Подтверди же, что это чистая правда.
Мавр кивает энергично и с достоинством:
– Сирджант, правда он сказал. Клянусь. Я видел – он хорошо воевал нашу войну и убивал красных собак.
– Тебя, Хамидка, вообще не спрашивают, – еле удостоив его взглядом, отвечает сержант. – Молчи.
Но мавр не сдается. Чернейшие глаза горят негодованием.
– Не буду молчать! Звать меня не Хамид, а Селиман аль-Баруди, солдат нерегулярной пехоты. А он – наш воин, воин святого Франко, я ручается за него.
Сержант окидывает его быстрым пренебрежительным взглядом с ног до головы:
– И тебе веры нет. Знаем мы вас. Ваше племя гораздо брехать.
– Я большую правду говорить! Клянусь прахом отца и своими глазами – он вел себя достойно, сирджант. Слово даю.
– А вот мы сейчас и проверим, достойно или нет… Винтовку! – резко говорит сержант.
Горгель ошеломлен:
– Что?
– Винтовку сюда, живо! Оглох, что ли?
– Повторяю, я…
Сержант, потеряв терпение, с досадой срывает у Горгеля с плеча его маузер и толкает его к оврагу.
– Шевелись, твою мать.
Ошеломленный Горгель, остро сознавая свое бессилие, на подгибающихся ногах покорно идет туда, куда его толкают. Селиман, продолжая возмущаться, не отстает от них, пытается задержать, пока наконец сержант с угрозой не поворачивается к нему и резким движением не стряхивает его руку:
– А ты, Хамидка, закрой пасть и не суйся, куда не надо. Не то, богом клянусь, загоню в стойло вместе с этим.
Пато Монсон крутит ручку полевого телефона, вызывает штаб бригады и докладывает Экспосито:
– Связь восстановлена.
Сержант проверяет, кивает и зовет Гамбо Лагуну, который стоит неподалеку. Тот торопливо подходит – весь ожидание.
– Есть связь с Аринерой?
– Вроде бы наладили, товарищ майор.
– Какие же вы молодцы! – просияв, отвечает тот. – Святой Ленин вас благослови.
Пато делает несколько шагов в сторону, к скалам, стараясь не слишком светиться. Западная высота под огнем: франкистские мины время от времени начинают с грохотом рваться вокруг, рассыпая камни и осколки. И неприятельские стрелки поднялись немного по склону – так, чтобы взять на прицел тех, чьи силуэты возникнут на хребте на фоне неба.
Солнце уже над самым горизонтом, где облака начинают наливаться оранжево-перламутровым цветом. Пато сидит, привалившись спиной к одной скале, а ногами упершись в другую; лучи заходящего солнца бросают красноватый отблеск на ее лицо. Пейзаж прекрасен, но умирающий день, неизбежность прихода ночи, приближающейся из-за вершины высоты, вселяют тревогу. И как будто в спину подуло холодным ветерком, заставляя вздрогнуть от неопределимого словами, смутного беспокойства. У страха много обличий, и за последнюю неделю она успела узнать большую их часть и понять, что вот это безотчетное предчувствие опасности – хуже всех.
Слышен одиночный отдаленный выстрел, и эхо еще на мгновение задерживает этот звук в воздухе. Пато садится на корточки между скалами и всматривается в окружающий ландшафт, стараясь не поднимать глаза на солнце. У подножия высоты она видит виноградники, между которыми петляет, уходя к далеким голубоватым горам, шоссе на Мекиненсу. А рядом с ней, отражая темнеющее небо, круто изгибается широкая гладь реки, врезавшейся меж правым берегом и горной грядой Кампельс; весь пейзаж дышит такой безмятежностью, словно никакой войны нет и в помине. И мир, кажется, только что сотворен – или, наоборот, стремительно движется к своему концу.
Пато достает из кармана последнюю мятую пачку «Лаки страйк» и с огорчением удостоверяется, что там всего три сигареты. Пока не попала на Эбро, она даже не подозревала, как важен табак на войне: он дарует облегчение и утешение, составляет компанию. И потому люди ради курева готовы на что угодно. Пато никогда не была заядлой курильщицей, и пачки сигарет порой хватало ей на неделю, но едва лишь попала под огонь, для нее, как и для почти всех, кто окружал ее, желание курить стало неодолимо-навязчивым. И она вытягивает из пачки предпредпоследнюю сигарету, сжимает ее губами, прячет пачку и вынимает зажигалку. И в тот миг, когда заносит грязную ладонь, чтобы крутануть колесико, замирает и не может отвести взгляд от своих ногтей, под которыми запеклась кровь Висенты-Валенсианки. И на брючине комбинезона тоже остались бурые следы засохшей крови.
Металлический стук за спиной заставляет ее обернуться. Сержант Экспосито, прислонив автомат к скале, усаживается рядом. Она, как и Пато, вся в пыли, в поту, в грязи, и голубой комбинезон стал черным оттого, что много пришлось поползать в нем по обугленным кустам, отыскивая перебитый осколком провод. Усталое лицо осунулось и кажется сейчас особенно жестким.