Минго озабоченно смотрит налево:
– Тут вот еще что… Мы не знаем, как далеко продвинулись фашисты в городке. Видите вон те дома? И черт их знает, кто там – наши или они.
– Это вроде как играть в «семь с половиной»
[59], – высказывается Валенсианка.
– И не говори. Мы в бутылочном горлышке. Остановимся – нам врежут с одной стороны, пройдем – с другой.
Экспосито очень внимательно осматривается. Потом поворачивается к солдату:
– Что ты предлагаешь?
Минго глубоко затягивается сигаретой:
– Ну если говоришь, что надо идти по кабелю, значит пойдем по кабелю. Давайте так: я пойду впереди, а вы за мной, шагах в десяти-двенадцати, так чтобы не терять меня из виду… Попробуем.
– А почему ты?
– Жалко вас.
– Жалко у пчелки… знаешь где? Почему, я спрашиваю, ты пойдешь первым?
– Потому что вы женщины. Нехорошо будет, если кому-нибудь из вас влепят пулю.
Несколько секунд Экспосито молча и пристально смотрит на него:
– Слушай-ка, ты.
– Я.
– Иди к…
Солдат растерянно моргает, мусоля окурок. Экспосито снимает с плеча автомат, взводит его и уходит вперед.
– Ох уж эти мне арапки… – говорит Минго. – Как с цепи сорвалась…
– Женщина кремневой породы, – забавляясь его растерянностью, говорит Валенсианка. – В куррикулюме
[60] у нее штурм казармы Монтаньи и бои под Сомосьеррой.
Минго непонимающе морщит лоб:
– Где? Чего кури?
– Ну воевала она там, значит. И там, и в других местах.
– А-а, ясно. Надо же, какие словечки знают нынешние барышни…
– Товарищи.
– Ладно, будь по-твоему.
Они двигаются дальше вдоль провода. Через некоторое время Минго сменяет Экспосито и идет первым. Жарко. Солнце в зените урезало тени, и в его отвесных лучах буроватая скалистая высота видна как на ладони. Ближе к городу стали слышаться разрозненные выстрелы, но бьют не по ним, и одинокая пуля свистит высоко над головами. Вскоре увидели воронку от снаряда и рядом – трех дохлых мулов: туши уже раздуты от зноя и покрыты мухами. Издалека несет падалью.
– Бедные скотинки, – говорит Валенсианка.
Пригибаясь, они проходят мимо заросшей тростником лощинки, но внезапно Минго останавливается, знаком приказывая прислушаться. Пато слышит голоса – такие безмятежно-спокойные, словно никакой войны нет и в помине.
Осторожно приближаются и видят, как под навесом из тростника и брезента четверо солдат играют в карты. Перед ними бурдюк с вином, а фишки заменяют пистолетными патронами. Солдат совершенно не удивляет их появление, но на женщин они смотрят с любопытством.
– Вы чего тут делаете? – спрашивает Экспосито.
Мы ездовые, невозмутимо отвечает тот, у которого на пилотке капральская нашивка. Фашистский снаряд оставил их без мулов, так что делать им теперь нечего.
Сержант теряет дар речи.
– Так ведь фашисты – в двух шагах.
– Ну, в общем, да. Неподалеку. Но это дело пехоты.
– Ты уверен?
– Зуб даю.
Ездовые как ни в чем не бывало возвращаются к игре, а связисты идут дальше. И вот доходят до подножия высоты. Стрельба слышится теперь совсем рядом, пули жужжат низко, и потому они бросаются наземь, а Пато и Валенсианка на всякий случай держат пистолеты наготове. И так лежат молча и неподвижно, пока выстрелы не слабеют. Тогда вскакивают, бегут вперед, не упуская из виду стелющийся по земле телефонный кабель, и натыкаются в кустах на солдата – спустив штаны, положив рядом винтовку, он присел по большой нужде. При виде связисток он невозмутимо и со строевой четкостью приветствует их вскинутым к виску кулаком.
– Мир сошел с ума, – делает вывод Валенсианка.
Едва лишь она успевает с улыбкой произнести эти слова, как снаряд, с пронзительным воем прилетевший с обратного ската высоты, разрывается в нескольких метрах и убивает ее и Минго.
Как ни старается Хинес Горгель – целую неделю кряду, – ему никак не удается отделаться от войны. Она следует за ним по пятам, липнет к нему как приклеенная, опутывает сетью, из которой не выбраться.
– В какое же дерьмо мы вляпались, Селиман.
– Не так плохо, земляк… С божьей помощью.
– Этой помощи могло бы быть и побольше.
– Молчи такое говорить… Не гневи Всевышнего.
Так сетует на свою судьбу бывший плотник из Альбасете, покуда лежит в тени сосны – снова с винтовкой в руках, рядом с мавром Селиманом и еще двадцатью солдатами, собранными, как и он, отовсюду, – и вглядывается в берег реки. После боя с танками на Файонском шоссе его и Селимана зачислили во взвод, сколоченный из выживших солдат Монтеррейского батальона и XIV табора – остатков гарнизона, фактически уничтоженного в первый же день наступления республиканцев на Кастельетс, – которых отлавливали как собак, когда они бродили в окрестностях или врассыпную пробирались в тыл: два десятка мавров и испанцев под командой сержанта и трех капралов патрулируют между сосняком и берегом Эбро, чтобы республиканцы не просочились через восточный сектор, но вместо полноценных красных бойцов они уже полтора суток встречают только испуганных солдат, которые либо просто не хотят воевать, либо поодиночке или мелкими группами ищут возможность перебежать к франкистам. Такие выходят с поднятыми руками и дрожа от страха, потому что не знают – те, кто сейчас целится в них, – это их спасители или же они ошиблись в расчетах – по обмундированию трудно отличить – и попали к своим, а те сейчас поставят их к стенке за дезертирство. Убедившись, что перед ними именно чужие, а не свои, перебежчики с облегчением вздыхают, а иные ликуют. Облегчение после первого испуга испытывают и настоящие пленные: пусть посадят в тюрьму или отправят в концлагерь, в бой больше идти не придется.
Вот и сейчас появляются еще трое таких. Горгель, лежа на прогалине в сосняке, видит, как в ста метрах от него они бегут вдоль берега. Красные то ли ищут, как бы переправиться через реку, то ли хотят сдаться в плен. Таких сегодня набралось уже около десятка, и Горгель, уступая своей природной лени, делает вид, что не замечает их, и косится на Селимана и на сержанта, залегшего чуть подальше, под сосной. Пусть-ка пошлют еще кого-нибудь из взвода. Он уже отдал долг отчизне и имеет право лежать спокойно в тенечке. Зачем напрашиваться на службу?
– Два или три там, гляди, – говорит Селиман, показывая на реку.
Горгель неохотно и вяло поворачивает голову в ту сторону.