Корабли огромны, их бока вырастают над морем железными стенами. Корабли огромны, и огромна толпа людей на пристани, стремящихся подняться на борт. Корабли огромны, но за этим морем людей, которые требуют места или молят о нем, они кажутся меньше.
Кто решил судьбу тех, что могут найти там убежище?
На корабль грузят французских животных, французских кур, овец, ослов и лошадей. Лошади выглядят абсурдно над водой, с ремнями на брюхе, стреноженные, поднятые лебедкой, как ящики, они жалобно ржут, и полные паники глаза вращаются на продолговатых, как костные капсулы, головах.
Лошадей погрузили на палубу, от волны и качки они обезумели. Некоторые ломают передние ноги. Другие падают за борт. А может быть, бросаются.
На борт грузят лошадей.
На борт грузят французскую мебель, растения в горшках, чьи цветы опадают, и буфеты, широченные как автомобили. Да и автомобили тоже грузят. Французские.
Чуть позже репатриируют даже статуи, снятые с постаментов на площадях, ставших алжирскими, чтобы они обрели приют во французских деревушках, где офицеры армии 1830 года, навсегда застывшие в бронзе, смогут по-прежнему браво салютовать, смотреть в подзорную трубу и командовать невидимыми солдатами.
На борт грузят статуи.
Но тысячам темнокожих людей они говорят – наверно, пытаясь заслонить своими спинами лошадей, машины, буфеты и скульптуры:
Этого не может быть.
• • •
Они топчутся на палубе, ожидая, когда смогут по одному спуститься в трюм. Али – высокий, он выделяется в очереди мужчин и женщин с согбенными спинами. В сутолоке он потерял шапку, и его высокий лоб, увеличенный к вискам островками голой кожи, все дальше оттесняющей шевелюру, блестит на бледном солнце. Он мнет нервной рукой плечо старшего сына, но держится прямо. У палубных перил черноногие, одни в слезах, другие в гневе, бранят его надтреснутыми голосами: для них он в ответе за всех тех, что скоро станут алжирскими алжирцами, хоть сам-то он никогда им уже не будет.
– Это уловка. Через полгода, самое большее, – говорит он Йеме, – мы вернемся назад в деревню.
– Иншалла, – откликается она.
Впервые ему кажется, что она принижает его этим словом, напоминая, что Аллах превыше мужа с его геополитическими анализами и его жалких попыток что-то предпринять (в деревне он и сам в это всегда верил и был счастлив). А сегодня ему нужно, наоборот, чтобы жена и дети верили в его силу и власть.
– Через полгода.
– Ацка д ацква, – отвечает Йема – на этот раз по-кабильски.
Она не хочет играть в доверье-поверье. Не хочет обещаний. Ацка д ацква значит: завтра будет могила.
Когда корабль уже трясется во всю силу двигателей и от их гула пенится море – на случай, если он неправ, на случай, если Франция действительно бросит Алжир на произвол судьбы (такого не может быть), – Али старается запомнить пейзаж, чтобы увезти с собой на ту сторону Средиземного моря ясное воспоминание.
Но что это за пейзаж? Это не его земля. Не Кабилия. Это город Алжир, череда улиц и домов, ничего не говорящая его памяти. Али смотрит во все глаза, но его ничто не трогает, в этом для него нет никакого смысла. За каждой стеной живут люди, с которыми он незнаком, они ему никто, он не знает названий улиц, и картины стираются в его памяти прямо сейчас – увидел и позабыл, он ничего не унесет с собой, ничего не запомнит из этого пейзажа. Он даже начинает думать, что, глядя слишком пристально, стирает другие воспоминания. Как будто энергию, вложенную им в этот последний взгляд (да не последний же, полгода самое большее), он черпает из того источника, что необходим для сохранения прежних образов. Может быть, это образ его матери, может быть, фиговое дерево, Италия или один из его браков исчезают сейчас, стертые даже не столицей – стертые ничем. Слепящим солнцем. Пейзажем, который как будто взрывается и дробится на мелкие осколки.
Корабль медленно удаляется в водах гавани. И странный образ встает перед глазами Али: как будто натянутый канат связывает корму огромного парома с берегом, и корабль, отплывая, тянет за собой всю страну, и она медленно, но неотвратимо уходит в море: старая Касба, Большой почтамт, Ботанический сад, а потом черед и внутренних земель, и вот уже и они исчезают в волнах. Медеа. Буира. Рывок корабля туже натягивает канат: Бискра и Гардая тоже погрузились в море, потом Тимумун, и песок пустыни истекает из раны, открытой отчалившим кораблем. Вся Сахара, песчинка за песчинкой, исчезает в Средиземном море.
Для Хамида это выглядит иначе. Они никогда не говорили об этом. Но то мальчишеское видение осталось. Белый Алжир. Ослепительный город. Появляющийся тут же, стоит только заговорить о стране. Четкий и в то ж время далекий, как макет города в витрине музея. Переулочки разрезают кварталы, карабкаются на холм обшарпанные дома. Виллы. Собор Африканской Богоматери, рядящий Алжир под Марсель.
Именно эта картина останется в глазах Хамида и будет возникать всякий раз, когда кто-нибудь скажет: «Алжир». И это странный для него феномен, ведь, когда отплывает корабль, этот город он видит впервые. Не ему, нет, не ему бы быть образом утраченной родины. Этот город не утрачен, потому что никогда ему не принадлежал (так, как могут принадлежать людям города, в которых много пройдено, в которых за каждой табличкой с названием улицы встает разыгравшаяся там сцена). И все-таки он уносит с собой его, сам того не желая. Алжир подложен в его багаж.
Для Наимы это тоже выглядит иначе. Потому что для нее корабль идет в другую сторону. На ее глазах Марсель будет удаляться, а Алжир – становиться все ближе. Она подумает об отце, о деде. Подумает, что Алжир не такой уж белый. Подумает: я заплáчу, – но слез не будет, и она даже попытается их выдавить, сказав себе: я хочу, чтобы что-нибудь произошло, пусть даже неприятное или напускное, ведь я еду в Алжир, и нельзя же вот так просто стоять у парапета.
Она подумает, что было ошибкой ехать одной, потому что ей хочется разделить это с кем-то.
Она подумает о Кристофе. Скажет себе в очередной раз, что им надо перестать видеться. Потому что она не может, совсем не может представить его рядом с собой на этом корабле. Не потому, что не хочет. Может быть, и хотела бы. Но ведь очевидно, что ему здесь не место, так очевидно, что даже ее воображение не может преодолеть это и нарисовать сцену, которая очарует ее на несколько мгновений. Даже в ее воображении Кристоф-на-палубе-парома смотрит на нее с ироничной улыбочкой, означающей: «Сколько можно, Наима… Перестань ребячиться и отпусти меня с этого корабля. Мы оба знаем, что меня здесь нет».
Часть вторая
Холодная Франция
«Им, зажатым между пустыней Сахарой и социализмом, легко было поддаться искушению уехать во Францию».
ЖАН-МАРИ ЛЕ ПЕН
«Молодые больше не приемлют того, что принимали их родители».