– Где ты?
– У Андрюхи. Только встали.
– Я приду?
– Приходи.
Мама навела порядок на кухне: помыла посуду, убрала мусор. А может, и не было – ни посуды, ни мусора? Может, мне все приснилось – и сейчас среда, не суббота?
Дверь открыл Андрюха: мы как-то неловко поздоровались; я спросил про рукав – он ответил. Серёжи не было – он вернулся минут через пять с пакетом пива:
– Блядь, это что?
Я посмотрел на себя в зеркало: бордовая с бежевым клетка, бархатный ворот.
– Это пиджак, – ответил я.
– Ну-ну.
Они открыли по бутылке – я отказался. Я очень явно чувствовал в себе вчерашний ром, позавчерашнее игристое, позапозавчерашние шоты – и так до самого мужского набора.
– Мне кажется – или ты хочешь что-то рассказать? – спросил Серёжа.
И я всё рассказал.
– Прямо всё? – спросил Серёжа.
– Да, это было несложно – половину ты знаешь.
– Ну вот и всё, – сказал Серёжа.
Мы помолчали. Где-то на Монмартре пробили часы: четверть восьмого.
– Неприятно, – наконец начал Серёжа. – Но с чего ты взял, что он будет тебя искать, что ему вообще есть дело до вашего перепиха?
– Слышал бы ты его голос!..
– Я неверно понял – или ты не помнишь, как давал ей свой номер?
– Не помню.
– Как же он тогда позвонил?
– Может, он и не звонил вовсе? – поддакнул Андрюха.
– Не знаю.
Они выпили. Без двадцати восемь.
– И вообще: разве она не сама виновата? – продолжил Серёжа.
– А в чем она виновата?
– Зачем она сказала тебе тогда про Соню?
– Да ни за чем: просто надо было о чем-то говорить – она и сказала.
– А потом попросила Соню выложить сторис?
– Будто Соня без нее не выложила бы.
– А потом Соня пропала.
– Так странно, – вздохнул Андрюха.
– Наверное, странно.
Они выпили. Я попросил чаю.
– Ты сказал, она назвала тебя чужим именем, – продолжил Серёжа.
– Назвала, ага.
– Каким?
– Да я не помню.
– Она вообще называла тебя по имени?
– Кроме этого случая, – уточнил Андрюха.
– Не помню. Меня вообще редко называют по имени.
– Может, это и не Белова вовсе?
– Как так?
– А вот так. Настя Черненко – никакая не Белова. С нами не училась – и тебя знать не знает.
– Но тебя-то она точно знает. Мы о тебе говорили…
– Да меня полгорода знает.
– А Маслову, Матвееву, Лапшину…
– Может, это вовсе не те Маслова, Матвеева и Лапшина. Мало ли Масловых, Матвеевых и Лапшиных.
Я растерялся на секунду.
– Нет, Серёж, это ерунда. Белова – это Белова, тут ты загнул.
Серёжа посмотрел на меня недовольно:
– Надо тебе выпить. – И мы выпили.
Вся Андрюхина квартира была увешена эскизами: орлы, змеи, гепарды. В какой-то момент – почти в девять, после третьей бутылки пива – я подумал:
– Может, набить что-то – в память об отце?
– Ага, самосвал, – расцвел Серёжа.
– Ну уж нет, не надо ничего бить, – отрезал Андрюха. – Поживи еще. Пойми, что хочешь наверняка, что не сомневаешься.
– А чего тут сомневаться? – не унимался Серёжа. – Смерть – единственная вещь, в которой сомневаться не приходится.
– Еще как приходится. Мы умираем десятки, сотни раз за жизнь. Иногда умираем ежедневно – тут даже хна не успеет смыться.
– Ну, умираем – подумаешь! Умерли – и продолжаем дальше жить. И все-таки однажды все кончится…
– Кончится, да – но не смертью.
Я попросил еще чаю. Потом решил:
– Надо ехать.
Андрюха ушел в комнату, вернулся:
– Вот, – и протянул мне пистолет.
– Господи… Зачем?
– Если вдруг он придет – чтобы яйца не пострадали. Стрелять необязательно – просто припугни его. Справишься?
Я не знал, справлюсь или нет. Пистолет был небольшим – размером с ладонь – и холодным.
– Если стрелять-таки придется – там внутри патрон. Снимаешь здесь с предохранителя, целишься с помощью вот этой штуки, нажимаешь сюда. Всё просто – но постарайся без этого.
Я положил пистолет в карман пиджака. Интересно, все это действительно происходит – или я сплю?
– Пожалуй, это выход, – сказал Серёжа, глядя, как я обуваюсь. – Появление в романе пистолета окончательно решает проблему социальной дистанции. Герой с пистолетом уже не соврет: он не станет думать о том, как он выглядит или действует, – он предъявляет себя читателю безусловно.
Пожалуй, это действительно выход.
Пятнадцать минут одиннадцатого: я в такси.
– Домой? – спросил таксист.
Я ответил:
– Да.
А через секунду:
– Нет. В «Кураж» на Рождественской.
Музыка, стробоскоп, чьи-то вопли. Без пятнадцати одиннадцать – слишком рано: небольшая компания у бара, несколько вялых тел на танцполе. Диджей смотрит в телефон, бармен переставляет стаканы – тут делать нечего. Вызываю такси: недостаточно денег на карте.
Ошибка и позор.
Пешком в гору – через шум и духоту. Чувствую нестерпимый, нечеловеческий жар внутри – и тут же холодную тяжесть в кармане. Почти полночь: с невнятной, ненужной надеждой заруливаю в «Пятёрочку». На кассе – паренек: куплю хотя бы воды – раз уж тут. А лучше – водки. Вспоминаю, что платить нечем: может, пора? достану пистолет, пальну в потолок? Отец разыграл ограбление – а я играть не буду: прежде чем отправят рожей в пол и наступят на ухо форменным ботинком, успею показать характер, заставлю бояться, и уважать, и любить, и жалеть – и не знаю, чего еще мне нужно, чего вообще мне нужно.
Полпервого. От мамы записка: «Бабушке плохо. Ночую у нее». Совершенно один в квартире: фотография на журнальном столике, кровь на простыне, засохшее печенье рядом с чайником. На полке – как ни в чем не бывало – градусник; померил: тридцать девять и три. Надо лезть в аптечку, искать таблетку – но вместо этого лезу в рюкзак. Достаю файл, в нем – листики: пахнут поездом – а еще заваркой и банановой кожурой. Впиваюсь в строчки, иду от предложения к предложению, от абзаца к абзацу, от окна к окну; смотрю на тревожные фигуры в полумраке: один идет через проулок, двое – от вокзала по путям. Они не знают, что я здесь, – не могут знать – и тем не менее втроем встают у арки, что-то коротко обсуждают, а потом исчезают в проеме. Скрипит дверь, скрипит паркет, скрипят ступени под ногами – они не прячутся, даже не пытаются застать меня врасплох; дверь вздрагивает под кулаками – и один из них зовет: Батист! Я бросаюсь к печке, открываю заслонку, достаю сверток: перепачканный край гостиничной простыни, внутри – спасение. Снова грохот – и снова голос: Батист, открой! – но я не открою. Снять с предохранителя, приставить дуло к виску, вдавить курок без малейшего колебания: остался единственный патрон. И если бы не жар в носу, если бы не глухой шум крови в ушах, легко представить, что в груди – разлом, что все средоточие меня вложено в твой едва очерченный силуэт на другом конце моста Искусств. Но пустота внутри непременно заполнится в момент, когда мои пальцы нащупают твои в водяном пару над рекой, – вот только сердце твердит, что ничему уже не случиться и ничего не исправить: не этой ночью, другие комбинации слов, в другой жизни.