Никого и ничего.
(Снится странная комната – всё в ней вперемешку: банки и Семёновы пиджаки, отцовские заготовки и керосинка, Фариковы открытки. Повсюду кирпичная пыль: чего ни коснись – остается серый по рыжему след. Кажется, что дышать невозможно: кирпич тут же заполнит нос и рот, забьет легкие. Но все равно дышу – и приторно пахнет смазкой, и тут же чувствую его руки, и у лица – лицо: не смуглое, как обычно, а землистое. Сразу больно, господи, как больно – нужно оттолкнуть, прекратить. Пытаюсь что-нибудь нащупать: под пальцами – блокнот и бумажник, и кубиками огурец, и мятые страницы, и стопки в липких пятнах, и в пиале нуга, и лезет под ногти земля, красноватая от глины. И вдруг становится жалко его, нескладного и ненужного, и начинаю гладить глаза, закрытые влажными веками, а он говорит: не надо, жизнь давно пустила корни. Разреши мне думать, будто им удалось, будто они отняли у нас небо, – так легче не чувствовать влияния прожитых минут и меньшего усилия стоит продлить эту передышку, но, может, в другой раз.)
Проснувшись, вспоминаю про Фариков фейсбук: хотел ведь глянуть – словно там могла быть подсказка, словно все могло прийти в норму, сделаться прежним. Никакого Фарика в друзьях: удалил? заблокировал? Остались ли его просьбы в почте? Остались ли сообщения: пары не пропущу, напишите, где сядете? Надо проверить – нет сил – потом.
(Снова утро, Марсьенн, и снова гаснут фонари, и от города, набитого нищими и бездомными, нас отделяет прямоугольник двери. И все-таки небо, невозделанное, чистое, жмется к цветным стеклам, давит на глаза, течет по нашим лицам. Скажи мне, может ли город, поставивший себя в центр вселенной, обративший себя в нечто, что существовало и будет существовать всегда, подобно воде или воздуху, может ли этот город настолько замкнуться в себе, что, подняв взгляд от плоскости его проспектов и площадей, мы окажемся в пространстве, свободном от его притязаний, откуда можем смотреть сквозь камень и старые крыши, сквозь пятна сирени и призрачный пар над фонтанами, смотреть в прошлое – и тут же в осторожные строчки, которые пишем, возводя на весы каждое слово, и чайка в полете бросит мимолетную тень на холст – как я хочу быть похожей на нее, Марсьенн.)
– Ну вот еще, – говоришь ты. – Тут я только с Соней Масловой дружу, – и точно снаряд разрывается в голове.
Тотчас открываю глаза, через секунду – инстаграм. Вроде была Маслова, были какие-то фотки: сыну – год, сыну – два, сын поел, поплыл, встал на коньки – вот же она, нашел! В то же мгновение вокруг аватарки загорается розовый нимб: выложила сторис. Открываю: музыка, стробоскоп, чьи-то вопли. В следующей – вот же, блядь, удача! – Белова двигает плечами мимо ритма, подставляет лицо голубому лучу, тянет в кадр коктейль с цветастым зонтиком. Внизу – ссылка на профиль: Nasty Chernenko, «противный Черненко» – готовое название для паблика о советской геронтократии. Черненко взамен Беловой – ну что за анекдот: видимо, вся ее жизнь перевернулась с ног на голову за те девять лет, что прошли со школы. Перехожу: на аватарке – знакомая водолазка; последние шесть фото в ленте – шашлыки на майских, а до этого – Новый год. На каждой второй фотографии – сын: не ест и не плывет – только смотрит замученно в камеру, или смотрит в собственные колени, или вообще никуда не смотрит, а сидит с закрытыми глазами, будто выражая несогласие с материным инстаграмом. И ни одной фотографии мужа, ни одной с мужем: может, он и в зеркале не отражается, и с пленки пропадает? Ладно. Что теперь? Подписаться? Спросить, чем занята? Сначала извиниться за вчерашнее? Пока решаюсь хоть на что-то, Белова выкладывает сторис: обшарпанный красный диван, она лежит, расправив на камеру платье грязно-желтого цвета, изображая лицом невозможную страсть к вечеринкам, настоящий вечериночный азарт; замечаю зачем-то, что платью не хватает пуговицы, – куда она делась? – отправилась путем всех пуговиц, не иначе. Снова вопли, музыка, неоновые вывески над баром: что это за место? – вижу крошечный геотег в углу. «Кураж» на Рождественской: что бы это ни было – надо ехать.
Такси втридорога (привет, шведы), а перед такси – душ (кажется, впервые со среды), попытка (неудачная) уложить вихры на голове (фен так похож на пистолет), попытка (в меру удачная) найти среди пиджаков Семёна не совсем стыдный (бордовая с бежевым клетка, бархатный ворот). Уже в машине почувствовал что-то во внутреннем кармане, нащупал листок – телеграмма? – нет, записка: 2 кг картошки, конфеты, батон, вишня/черешня, греческий йогурт 4 шт. Площадь так и не открыли: на подъезде – пробка на пол-Варварки. Пока стояли, Белова обновила ленту: туалет, зеркало, Соня красит губы. Платье помялось, зато пуговица нашлась – должно быть, дома в спешке ее, бедняжку, просто пропустили. Таксист начал понемногу звереть, проклинать чемпионат; Белова выложила еще одну фотку: губы навыкате, во взгляде – минимум три коктейля. На мгновение задумался: зачем я туда еду? что мне от нее нужно? Ладно, я только на минуту: объяснить, извиниться, передать мужу, чтобы не нервничал и поменьше думал о чужих яйцах. Потом удалю ее номер, и никогда не позвоню, и «отъебусь» от Серёжи, и забуду про перчатки, фонари и далекий вечер. И никакого запаха снега – картошка, конфеты, батон.
Белова стояла у бара – тянула через трубочку что-то с колой.
– Ты?
– Подожди.
– Не буду ждать.
По краю танцпола – в противоположный угол.
– Не ходи за мной.
– Просто послушай.
– Не собираюсь ничего слушать – и прямо сейчас звоню мужу. Если ты сам не исчезнешь – он поможет.
– Зачем ты ему рассказала?
– Просто отвали.
Снова к бару – догнать проще простого. Не хотела бы говорить – ушла бы в сортир, вызвала бы такси, уехала. Значит, хочет.
– Где Соня?
– Откуда знаешь про Соню?
– Видел.
– Откуда вообще знаешь, что я тут?
Я пожал плечами.
Помада почти стерлась, на предплечье – припудренный синяк. Ох уж эти мужья, что с удовольствием помогают другим исчезнуть, – у них и жены порой на грани исчезновения.
– Я вчера перебрал.
– Отвали.
– Я не хотел.
– Отвали.
– Что ты пьешь?
– Отвали.
Попросил у бармена то же самое. «Куба Либре» – с резким привкусом дешевого рома.
Заиграло что-то из «Иванушек»: не кляни ты меня в жадных каплях дождя, – и Настя вдруг отставила стакан, отстала от бара, просочилась сквозь людей – в самый центр танцпола. Глаза закрыты, губы беззвучно складываются в слова, руки разрезают воздух – по бокам, вверху. На припеве – словно пружина – вся изогнулась, неестественно вытянулась в стороны, отдаваясь прожекторам, бьющим ей ровно в грудь – двумя красными струями. На втором припеве – странные судорожные движения – и неожиданно слезы: по щекам, с подбородка. Сразу после третьего, безо всякого перехода, – какая-то медленная испанская песня – и танцпол разом пустеет.
Насти нигде нет.