* * *
Несутся по небу клочья туч.
Мелькает в прорехах свет луны: мутный, больной. Срывается снег. Кроме туч да поземки – никакого движения. Кроме посвиста ветра да шелеста крон – никаких звуков. Зима сковала землю ледяными объятиями. Под деревьями царит тьма. Зато седловина, где притаилась деревня – полноправные владения луны, залитые желтоватым топленым молоком. Молоко тускнеет, выцветает, вновь густеет, когда луна с досадой отгоняет клок рвани, заслоняющий ее лик.
На опушке леса лунное молоко мешается с тенями. Здесь все неверно и зыбко, снег расчерчен полосами и пятнами, как шкура зверя. Зверь шевелится, готов проснуться. Поскрипывают стволы, тени ведут замысловатую игру.
Показалось? Нет, опять.
Мерзлое дерево так не скрипит, не трещит. Так хрустит и поскрипывает плотный наст под чьими-то шагами.
На северном склоне в мешанине теней что-то движется. Это движение не вписывается в рисунок скользящих по снегу теней. Темная фигура меж темных стволов останавливается на краю неверного света и зыбкой тени. Замирает, делается почти неразличимой. Делает шаг вперед, открываясь луне и ветру.
Более всего существо походит на человека в крайней стадии истощения. Дикарь, обитатель лесов? Большая обезьяна? Движется оно на полусогнутых ногах. Кособоко загребая, взрывает снег, взламывает твердый наст и оставляет за собой вместо цепочки следов две вспаханные борозды.
Кто бы это ни был, он сутулится, скрадывая свой рост, а может, просто горбат. Непомерно длинные руки волочатся по снегу, с мерзким скрипом царапают когтями обледенелую корку.
Когти? У человека?! У обезьяны?!
Когда на пути ночного гостя возникает ограда из жердей, он на миг приседает ниже обычного – и перемахивает ограду одним стремительным прыжком. В воздухе тварь похожа на громадного паука, летящего сквозь ночь. Ноги гостя такой же удивительной длины, как и руки; широченные ступни – словно доски для нарезки тофу. Луна высвечивает дряблую, землистого цвета кожу. С тела тут и там свисает бахрома отделившихся лоскутьев.
Тварь линяет или разлагается заживо.
Проворства гостю не занимать. Он пересекает улицу, принюхивается, широко раздувая ноздри – и без колебаний направляется к дому на западной окраине. Высокий забор он одолевает с той же легкостью, что и низкую ограду. Под тяжелыми шагами стонут от ужаса ступени и доски веранды.
Гость трогает дверь. Что, заперто?
Недоброе ворчание исторгается даже не из глотки – из живота твари. Яростный рык – и дверь с треском влетает внутрь дома. Тварь входит в жилище. Слышится жадное чавканье. Хруст. Рыдания, словно кого-то терзает невыносимая боль. Сопение. Крик отчаяния. Снова чавканье.
Вой, полный невыразимой тоски.
Звуки безмерного страдания мешаются со звуками трапезы, сливаются в противоестественную какофонию. Кажется, что кто-то поедает сам себя заживо, не в силах остановиться.
* * *
Зябкое мглистое утро застает крестьян во время спуска с горы. Когда люди обнаруживают разоренный дом и заходят внутрь, деревню оглашают скорбные вопли и плач.
2
Семейный совет
– Если бы дело зависело только от меня, – произнес мой отец, отставляя чашку, – я бы уже был в дороге. Но господин Хасимото…
Отец со значением поднял брови. Сенсей со значением кивнул. Кивнул и я – надеюсь, что тоже со значением. Знать бы еще, с каким!
Мы сидели у нас дома, в главной зале. Пили чай. От более существенного угощения сенсей вежливо отказался, от саке тоже. Комнату, где мы собрались, трудно назвать главной залой, особенно после того, как я побывал в усадьбе господина Цугавы. Но с другой стороны, где проводятся важные совещания?
То-то же!
– Господин Хасимото не отпускает меня со службы. «Поездка – дело долгое, – сказал он, – а вы мне нужны здесь. Ваш вклад в реорганизацию ночной стражи неоценим, это накладывает на вас дополнительные обязательства. День-два – еще ладно. Но отплыть на Эдзоти и вернуться? Эдак вы и в месяц не уложитесь!» Что я мог возразить?
– Ничего, – согласился Ясухиро. – Служба превыше всего.
Теперь кивнул отец.
– Вы не можете оставить службу, – развивал мысль сенсей. – Я не могу оставить додзё. Надеюсь, мне не надо объяснять, почему. Понимая это, я хотел снарядить в дорогу моего сына Цуиёши. Он уже начал собираться, но вчера…
Я никогда не слышал, чтобы сенсей так вздыхал: с огорчением, и в то же время с плохо скрытым раздражением.
– Я говорил ему, чтобы он не дразнил этого Дзюнъитиро! Как я ни старался, воспитывая Цуиёши, какие усилия ни прикладывал, я не сумел достичь желаемого. Мой сын временами бывает излишне самонадеян. Если он видит кого-то, равного себе, он непременно желает доказать свое превосходство. Мне это знакомо, в юности я был таким же…
Еще один вздох, горше первого:
– Он и Дзюнъитиро сошлись на коротких палках, когда я отсутствовал в додзё. Конечно же, в моем присутствии эти два молодых бычка не осмелились бы на такую глупость! Я бы им живо рога пообломал! Увы, они точно выбрали момент. Мой дерзкий, мой ревнивый сын предложил сопернику бой без ограничений – разумеется, не считая ограничения, наложенного буддой Амидой. И что же? Цуиёши лежит с разбитым коленом, а Дзюнъитиро прислал мне покаянное письмо, выражая готовность покончить с собой, если на то будет моя воля.
– Что сказал лекарь? – поинтересовался отец.
Судьба Дзюнъитиро отца нисколько не взволновала. Меня, признаться, тоже – вне сомнений, молодой бычок остался жив, хотя и получил такой выговор, что уж лучше смерть.
– Ах, Хидео-сан! Лекарь уверяет, что Цуиёши встанет с постели не раньше, чем через три недели. И даже после этого он не будет готов к дальней дороге. Какое там дальней! Он и на рынок-то пойдет с костылем…
Ехать некому, понял я. Ехать, плыть, возвращаться. И знаете, от этой мысли я испытал немалое облегчение.
Речь шла о моей невесте, которую я в глаза не видел. Отец и сенсей, кстати, ее тоже не видели. Живи невеста в Акаяме или хотя бы на нашем острове Госю – все решилось бы куда проще. Но девушка обитала на северном острове Эдзоти, усложняя задачу доставки ее к брачному алтарю. Племянница сенсея Ясухиро, она стала бы поясом, связавшим наши семьи воедино, только пояс продавался в очень уж далекой лавке.
Кроме того, что невеста – племянница Ясухиро, я знал о ней немного. Круглая сирота, родители недавно совершили двойное самоубийство. О нет, ничего позорного, если мерить обычными мерками! Просто неудачное стечение обстоятельств. Зимой на Эдзоти вспыхнуло восстание коренного населения – и эдзо, «волосатые варвары», не нашли ничего лучшего, как ринуться убивать самураев и их семьи. Знали ли эдзо про закон будды Амиды? Разумеется, знали. По мнению их вождя Сягусяина, души нихондзин[2], пришлых захватчиков, оказавшись в телах местных жителей, каким-то образом проникнутся идеями равенства – вероятно, с помощью тамошних богов. Опять же, перерожденцы будут угнетаться наравне с эдзо, а потому одумаются и выступят против своих. Наивность идей Сягусяина граничила с безумием, но, как ни странно, мятеж поддержало довольно большое количество буйных «волосатых варваров».