Я прокатился в конном экипаже по проспекту Императора Вильгельма, обрамленному оливковыми рощами, розовыми и апельсиновыми деревьями, до небольшого, обнесенного балюстрадой помоста, именуемого на старинный манер Пушечным рубежом, или, в эллинизированном варианте, ΣТОП KANONI. Это оконечность полуострова, который отходит от города и опоясывает лагуну, получившую название озера Халкиопулу. В прежние времена здесь стояла артиллерийская батарея из одной пушки. Теперь на мысе работает кафе-ресторан. Берег круто спускается к морю; поблизости видны два маленьких острова: один лесистый, на нем стоит вилла, некогда служившая, как мне кажется, монастырем; второй, совсем крошечный, целиком занимают миниатюрная церквушка, два кипариса и дом священника. С пляжа сюда можно дойти по камням. Так я и поступил. На звоннице было два маленьких колокола, а внутри церковки висело несколько почерневших икон и неслась курица. Как по волшебству, с противоположного берега появился священник, сидевший на веслах в лодке, до отказа нагруженной овощами. На корме по-турецки примостился его сын, прижимавший к груди жестяную банку калифорнийских консервированных персиков. Я пожертвовал немного денег на нужды церкви и направился вверх по тропинке в кафе. Мне встретились двое или трое попутчиков со «Стеллы». Я присоединился к ним и отведал бисквитного печенья савоярди, запивая его восхитительным корфуанским вином, которое с виду похоже на сок апельсина-королька, вкусом напоминает сидр и стоит (или должно стоить, если его заказывает не турист) примерно два пенса. Затем к нам вышел оркестр из двух гитаристов и скрипача. Юноша-скрипач оказался незрячим. Музыканты в причудливом стиле исполнили «Yes, Sir, That’s My Baby»
[54] и от радости смеялись вслух, когда собирали мзду.
На обратном пути в Монте-Карло мы почти все время шли вдоль берега.
Наверное, у меня из памяти никогда не изгладится вид Этны на восходе: гора со сверкающей вершиной едва виднелась в серовато-пастельной дымке, а потом двоилась, будто отражаясь в струе серого дыма, которая заволокла весь лучившийся розовым светом горизонт, постепенно переходивший в серовато-пастельное небо. Ни одно из творений Искусства или Природы не производило на меня столь гнетущего впечатления.
Монте-Карло словно вымер: спортивный клуб не работал; русский балет свернул выступления и отбыл в Лондон на свой последний сезон
[55]; модные магазины либо уже закрылись, либо объявляли о конце рождественских распродаж; отели и виллы в большинстве своем забрали окна ставнями; прогулки по променадам затруднялись инвалидными креслами, в которых передвигались немногочисленные больные; гастроли Рекса Эванса
[56] завершились. А я, бесцельно шатаясь по этим умиротворенным, солнечным улицам или сонно просиживая в тенистом парке «Казино», размышлял, по какой прихоти судьбы богачи с религиозной истовостью соблюдают график своих перемещений: они упрямо стремятся в Монте-Карло среди снежной зимы, поскольку так предписывают советы и календарь, а уезжают как раз в ту пору, когда это место – в противоположность их огромным, неухоженным и несуразным северным городам – становится пригодным для обитания; и по какой прихоти судьбы богачи созданы столь отличными от полевых цветов, которые не ведут строгого учета времени, а радостно вскидывают свои венчики навстречу признакам ранней весны и сбрасывают их почти одновременно с первыми суровыми заморозками.
В День независимости Норвегии «Стелла» расцвела сотнями флажков. За ужином произносились речи, а после состоялся вечер танцев, организованный офицерами и пассажирами-скандинавами. Старпом выступил с патриотической речью на норвежском языке, которую тут же перевел на английский, а затем произнес речь на английском языке во славу Англии, которую тут же перевел на норвежский. Далее последовало мое выступление во славу Норвегии, которое одна из пассажирок перевела на норвежский, после чего сама выступила с речью на английском и норвежском во славу Англии с Норвегией и процитировала Киплинга. Все прошло дивно. Затем мы спустились на одну палубу ниже, где члены экипажа устроили грандиозный фуршет с норвежскими деликатесами, песочными пирожными и шампанским; один моряк, стоя на украшенной флагами трибуне, произносил патриотическую речь. Потом все мы выпили за здоровье друг друга и потанцевали; море было неспокойным. Затем мы поднялись в каюту капитана и вкусили блюдо под названием «гогль-могль», но я точно не знаю, как это пишется. Из яиц, взбитых в плотную пену с сахаром и бренди. Потом мы перешли в каюту к той даме, которая переводила мое выступление, и там продолжили говорить речи – как ни странно, в основном по-французски.
Наутро после Дня независимости я чувствовал себя неважно; как оказалось, мы уже прибыли в Алжир и вся палуба покрылась прилавками, как будто для благотворительного базара. Там продавали ювелирные изделия из ажурной золотой филиграни, бинокли и ковры. Вода в гавани загустела от плавающих отбросов; среди них плескались молодые люди, голыми руками поддевая и отбрасывая назад эту дрянь – пустые бутылки, размокшую бумагу, кожуру грейпфрутов, кухонные отходы – и призывали зрителей бросать им монеты.
После обеда я совершил, хотя и не без труда, восхождение на Касбу. С крепости открывается прекрасный вид на город и порт, на весь Алжирский залив; на старинные дома, на узкие, крутые дороги, где бурлит колоритная уличная жизнь, какую можно увидеть в каждом древнем городе, где сохраняются трущобы, недоступные для транспорта; одна улица, расположенная на небольшом уступе, полностью занята притонами разврата: все они весело сверкают яркими красками и черепицей, в каждом дверном проеме, в каждом окне маячат непривлекательные, грузные девицы в аляповатых нарядах. Случись мне приехать сюда прямиком из Англии, такое зрелище могло бы показаться любопытным, но в качестве иллюстрации традиций Востока оно было не столь интересным, как вечерний Каир во время Ураза-байрама, а в качестве примера средневековой застройки – менее колоритным, нежели Мандераджо в Валетте.
Попрошаек и назойливых уличных продавцов товаров и услуг было почти не заметно (стаи вездесущих чистильщиков обуви не в счет), равно как и местных зазывал. Если держаться подальше от портового района, то можно было гулять без помех; зато близ порта приходилось отбиваться от великого множества этих проныр – большей частью пренеприятных, развязных субъектов с усиками в стиле Чарли Чаплина; из одежды они предпочитали европейский костюм с галстуком-бабочкой и соломенную шляпу-канотье; их ремесло – невыносимо назойливое – требовало набирать группы желающих посмотреть народные танцы – fêtes Mauresques
[57]. Попавшиеся на их удочку многочисленные пассажиры «Стеллы» возвращались с очень разными оценками этого увеселения. Одни, как могло показаться, увидели благопристойное, вполне традиционное зрелище во дворике средневекового мавританского дома: они описывали народный оркестр, состоящий из ударных и духовых инструментов, и девушек-танцовщиц под вуалями – исполнительниц разных народных плясок; да, несколько однообразно, говорили они, но, судя по всему, ничуть не жалели о потраченном времени. Другую группу, куда входили две англичанки, привели на верхний этаж какого-то притона и усадили вдоль стен тесной каморки. Там они в нарастающем недоумении томились при свете убогой масляной лампы, но в конце концов кто-то рывком раздернул портьеры перед тучной пожилой еврейкой, полностью обнаженной, если не считать каких-то дешевых побрякушек, и та принялась скакать перед публикой, а затем исполнила danse de ventre
[58] – все на том же крошечном пятачке, едва отделявшем ее от зрителей. Одна из англичанок вынесла следующий вердикт этому представлению: «Пожалуй, в некотором роде я довольна, что посмотрела, но желания повторить этот опыт у меня, конечно, не возникает». Ее приятельница и вовсе отказалась обсуждать это событие с кем бы то ни было, в каком бы то ни было ракурсе и до конца круиза избегала общества мужчин, с которыми в тот вечер оказалась в одной группе.