И теперь, когда Амнон сбежал от меня в Индию – залечивать свое разбитое сердце, я сижу в прокуренном лондонском пабе, полном пьяниц, ко мне обращаются, но я не слышу, я курю сигарету за сигаретой и пью кружку пива за кружкой, чтобы не думать и не чувствовать.
Мама умерла, а я не скорбела, не плакала, не страдала – я только злилась. Я ужасно злилась на маму, которая умерла и оставила меня, прежде чем я успела с ней помириться, и на отца: не прошло и года с маминой смерти, а он привел домой Веру, свою любовницу-мадьярку, из-за которой мама чуть не развелась с ним. Теперь ненавидимая мамой Вера и ее дети живут в нашем доме с папой и моим младшим братом Рони. Теперь она спит в маминой кровати, готовит на маминой кухне и поливает мамины цветы на крыше.
Я не стала дожидаться, пока Вера переедет к папе, и ушла из дому. Еще до того, как я демобилизовалась из армии, я организовала себе жилье в Тель-Авиве – комнату, которую снимала в квартире Амнона, своего единственного друга. Это была большая квартира на бульваре Моцкина, позади полицейского участка на Дизенгоф, полученная Амноном в наследство от бабушки; он должен был здесь жить, пока не уедет в Лондон учиться на архитектора. Я поселилась в небольшой комнатке, где стояли кровать, стол и шкаф. В Иерусалим я почти не ездила, даже седер на Песах провела в Тель-Авиве с Амноном, в компании с несколькими такими же беглецами. Сиротский седер – вот как мы его назвали. У каждого из нас была своя причина не праздновать с семьей. Папе и теткам я сказала, что у меня дежурство на армейской базе. На самом деле я просто не могла вынести пасхального седера без мамы, без вечного соревнования между тремя сестрами – чей харосет
[105] лучше. Мама из соревнования выбыла, а. без нее это было неинтересно.
Демобилизовавшись, я стала непрерывно менять работу, переходя с места на место. Была официанткой, но меня уволили, была танцовщицей гоу-гоу в «Тиффани» – дискотеке под отелем «Дан», была статисткой в массовых сценах в фильме «Канал Блаумильха», который снимался в Герцлии, была помощницей пожилого продюсера, который при каждом удобном случае пытался меня облапить. Все это я делала с единственной целью – скопить достаточно денег, чтобы улететь к чертовой матери в Лондон. Лондон был центром мира, городом «Битлз», и «Роллинг Стоунз», и «Пинк Флойд», и Кэта Стивенса, и Марианны Фейтфулл, городом секса, наркотиков и рок-н-ролла и «Lucy in the sky with diamonds». Каждый раз, когда у меня в руках оказывалась приличная сумма, я бежала в туристическое агентство на улице Фришман и вручала ее менеджеру в счет оплаты вожделенного билета.
Когда же я задумалась над смыслом этого поспешного перескакивания с одной необязательной работы на другую, то поняла, что это бегство. Я сбегаю от всех, кого знала, и всех, кто знал меня. Спасаюсь бегством, чтобы забыть свою прежнюю жизнь и открыться новой – в мире, где нет ни умершей мамы, ни папы, который не в состоянии оставаться один ни минуты и уже привел новую женщину в наш дом, ни теток, от чьей скорби мне так тяжело, что хочется кричать, ни младшего брата, которого я оставила в одиночестве переживать мамину смерть. Я попросту не могла выдержать горя Рони, горя Рахелики и Бекки, которые умоляли меня не уезжать из Иерусалима, а потом – не уезжать из Тель-Авива.
– Мы еще не успели расстаться с твоей мамой, а теперь и ты нас покидаешь, – плакала Бекки.
– Мама умерла, а я не умираю, я только уезжаю отсюда, это не конец света, – протестовала я.
Папа не просил меня остаться. Он только обнял меня, насильно сунул в карман денег на первое время и взял с меня обещание, что я не постесняюсь попросить о помощи, если буду нуждаться.
Когда я не вернулась домой после армии, он скрежетал зубами, злился, его сильно задела моя решимость, но он был бессилен. Я не хотела жить в Иерусалиме вовсе не из-за Веры, его новой-старой женщины. Еще когда я была ребенком, когда мы приезжали навестить нону Меркаду и тию Аллегру на бульваре Ротшильда в Тель-Авиве, я знала, что, как только стану самостоятельной, буду жить в Тель-Авиве. Я пыталась объяснить это папе, но он не желал слушать. Он обиделся и даже не приехал меня навестить.
Рахелика и Бекки приехали, взяв с собой Рони, и привезли полные кастрюли еды, которую приготовили специально для меня, и корзины с овощами, которые тащили из самого Иерусалима, как будто в Тель-Авиве нет рынка, и бурекасы, и бисквиты. Рахелика немедленно стала хозяйничать в квартире, убирать и наводить порядок, Бекки поставила кастрюли в холодильник и нарезала овощи для салата. Только убедившись, что у меня достаточно еды на месяц, что у меня есть работа и друзья, что я не одна, бедняжечка, и кто-то будет есть со мной заботливо приготовленную еду, тетки вернулись в Иерусалим. Но прежде каждая из них сунула мне денег (тихонько, чтобы другая не видела), взяв обещание, что, если, не дай бог, не хватит, я не постесняюсь еще попросить.
– Если что, первым делом обращайся к нам, – заявила Рахелика. – Ни за что не проси у чужих! Обо всем сообщай нам, прошу тебя!
Мы стояли у дверей, и они осыпали меня поцелуями – а то вдруг некому будет меня обнимать-целовать до следующего их приезда. И в последний момент, когда они уже стояли на лестничной клетке, Рахелика подошла и шепнула мне на ухо:
– Габриэлочка, не пора ли помириться с папой? Знаешь, как он переживает из-за тебя! Ночами не спит! – Прекрасно спит, – вмешалась Бекки. – Спит со своей мадьяркой в постели Луны и не стесняется.
– Перестань, не подливай масла в огонь, – осадила ее Рахелика. – Давид – мужчина, у мужчин это всегда так. Жизнь не кончена.
– По мне, можешь не разговаривать с ним хоть всю жизнь, – фыркнула Бекки. – Я вот тоже с ним не разговариваю, и пусть ему будет стыдно.
– Рахелика, – спросила я свою добрую и всегда рассудительную тетю, – а ты не сердишься на папу за то, что он привел эту женщину в мамин дом?
– Еще как сержусь, но что можно сделать? Твоя мама уже не вернется, а папе нужна новая жена, да и Рони, пожалуй, нужна новая мама.
– Новая мама! – вспыхнула Бекки. – Что ты несешь! Что, Рони младенец? Здоровый парень, ему скоро в армию. У него есть мы с тобой, слава богу, и не нужна ему никакая новая мама.
– Ему нужен папа, который будет вести себя по-человечески, – сказала я тихо, – а не приводить в наш дом потаскух.
– Не ругайся, солнышко, – остановила меня Рахелика.
– Для этой мадьярки других слов нет! – вспылила Бекки. – Габриэла права. Каждый раз, когда я думаю о Давиде, меня трясет от злости. Ну как ему не стыдно, как он может так поступать?!
– Не тяни меня за язык, не заставляй говорить вещи, о которых я потом пожалею, – тихо сказала Рахелика.
– Ну тогда лучше ничего не говори. Я очень надеюсь, что Луна тебя сейчас не слышит.
– О чем вы?
Я была сбита с толку. Чтобы Рахелика сказала худое слово о сестре, с которой была так близка, да еще теперь, после ее смерти, когда они обе чуть ли не возвели ее в ранг святых?