Поэтому глаза можно назвать проводниками любви, особенно если они красивы и нежны; черные, с их ясной и сладостной глубиной, или же синие; веселые, смеющиеся – или иные, с милым и проникновенным взглядом. И кажется, будто пути, дающие выход пневмам, столь глубоки, что в них видно самое сердце. Итак, глаза находятся в засаде, как солдаты во время войны. Весь вид красивого и соразмерного тела манит и влечет смотрящего издалека, пока он не подошел; но лишь он приблизится, глаза стреляют в него и парализуют, точно ядом, – особенно же когда прямо в упор выпускают лучи в глаза любимого существа, а те одновременно делают то же. Ибо токи встречаются, и в этом сладком столкновении один воспринимает качество другого, как это видно на примере больного ока, которое, если уставится на здоровое, передает ему свой недуг. Итак, мне представляется, что наш придворный в состоянии сообщить о любви своей избраннице таким способом.
Правда, те же глаза, если ими не владеть искусно, зачастую открывают любовные желания тем, кому открывать их мужчина менее всего хотел бы. Пламенные страсти, которые любящий желает открыть лишь любимой, через них как бы зримо просвечивают наружу. Поэтому человек, не выпустивший из рук поводья разума, ведет себя осторожно, помня о времени и месте, и, когда надо, воздерживается от пристальных взглядов, хоть они и являются для него сладчайшей пищей. Ведь слишком трудное дело – любить на глазах у общества.
LXVII
На последние слова Маньифико откликнулся давно молчавший граф Лудовико:
– Порой нет беды, если даже любовь открыта. Видя, что любящие не стараются ее утаить и им не важно, знают о ней или нет, окружающие подчас думают, что эта любовь не клонится к цели, обычной для любовников. Поэтому если мужчина не опровергает сам такого мнения, то получает взамен некоторую свободу находиться в обществе любимой особы и публично разговаривать с ней, не вызывая подозрений. Чего лишены пытающиеся держать все в тайне, ибо это наводит на мысль, что они надеются на некую большую и вот уже близкую награду и не желают, чтобы об этом узнали другие.
К тому же я видел, как в сердце женщины вдруг рождалась горячая любовь к тому, кто прежде оставлял ее совершенно равнодушной, когда она узнавала о мнении многих, будто ее с этим мужчиной связывает взаимная любовь. Думаю, причина тут была одна: это всеобщее суждение казалось ей достаточным свидетельством, что он достоин ее любви. Как будто молва приносила ей от любящего послания более правдивые и достоверные, чем его собственные слова или письма. Так что этот слух в обществе иногда не только не вредит, но даже бывает на пользу.
– Любовь, которой служит молва, опасна уже тем, что на мужчину будут показывать пальцем, – возразил Маньифико. – И желающему осмотрительно идти этим путем поневоле нужно делать вид, будто в душе у него горит намного меньший огонь, чем на самом деле, довольствоваться тем, что ему кажется малым, скрывать желание и ревность, горести и отрады, подчас смеясь устами, когда сердце плачет, и показывать себя расточительным в том, над чем он дрожит от жадности. Это трудно, почти невозможно. Так что, если придворный захотел бы прислушаться к моему совету, я бы всячески увещевал его держать свою любовь в тайне.
LXVIII
– Тогда вам надо научить его, как это делать, – сказал мессер Бернардо. – Думаю, это отнюдь не маловажно. Ладно – знаки: иной делает их так скрытно, что, почти помимо всякого жеста, вожделеемая им особа читает в его лице и глазах, что́ у него на сердце. Но мне довелось слышать длительный и свободный разговор между влюбленной парой об их любви, из которого окружающие не могли уяснить ничего определенного, ни даже точно понять, что речь идет о любви; таковы были сдержанность и осмотрительность беседовавших. Ибо они, словно не чувствуя ни малейшего стеснения оттого, что их слушают, говорили друг другу вполголоса слова, важные для обоих, и громко – все остальные, которыми могли поддерживать разговор о чем угодно.
– Столь подробное обсуждение предосторожностей, нужных для сохранения тайны, бесконечно затянуло бы наш разговор, – сказал мессер Федерико. – Я скорее хотел бы остановиться на том, как должно любящему сохранять благоволение своей дамы, что кажется мне совершенно необходимым.
LXIX
Маньифико отвечал:
– Думаю, что средства, годящиеся, чтобы приобрести это благоволение, сгодятся и чтобы его удержать; все сводится к тому, чтобы делать приятное любимой женщине и никогда не оскорблять ее. Но трудно было бы дать на этот счет твердое правило, ибо человек не очень осмотрительный совершает в бесчисленных вещах ошибки, которые хоть и кажутся мелкими, однако тяжело оскорбляют душу женщины. В это чаще других впадают мужчины, угнетаемые страстью: каждый раз, говоря с любимой, они жалуются и сетуют столь горько и желают подчас чего-то столь невозможного, что этой назойливостью становятся невыносимы. Другие, сжигаемые ревностью, так отдаются скорби, что безудержно злословят того, кого подозревают, иногда и вовсе без его вины, как и без вины самой женщины, и не разрешают ей ни говорить с ним, ни даже смотреть в его сторону. И таким образом не только оскорбляют женщину, но порой добиваются того, что она действительно начинает любить соперника. Ведь любовник своей боязнью, что женщина оставит его ради другого, признаёт себя ниже его по достоинствам и заслугам, чем сам склоняет женщину к любви к этому другому: понимая, что его порочат с целью вызвать у нее отвращение, она не поверит этим словам, будь они даже правдой, и только скорее его полюбит.
LXX
– Признаюсь, я бы не смог удержаться от того, чтобы злословить соперника; я не так мудр! – воскликнул, смеясь, мессер Чезаре. – Разве что вы научите меня какому-нибудь лучшему способу сокрушить его.
Посмеялся и синьор Маньифико:
– Знаете пословицу: «Когда твой враг в воде по пояс, подай ему руку и помоги выйти; а когда по горло – придави ему голову ногой, чтобы быстрее утонул»? Вот так многие и со своими соперниками поступают: пока нет верного способа его сокрушить, притворяются скорее его друзьями, чем врагами; а когда предоставляется явная возможность его растоптать, говорят о нем всякие гадости, истинные ли, ложные, и делают это без зазрения совести, не брезгуя никакими ухищрениями и обманами, всяким способом, какой только могут вообразить.
Но поскольку мне не хочется, чтобы наш придворный когда-либо прибегал к обману, я за то, чтобы он не уступал сопернику благосклонность своей подруги, действуя только любовью, преданным служением, доблестью, мужеством, благоразумием и сдержанностью. Словом, чтобы он был достойнее соперника и всегда во всем был осторожен и осмотрителен, остерегаясь бездарных нелепиц, в которые часто и в разных обстоятельствах впадают многие глупцы.
Я знаю таких, которые, пишут ли женщинам, говорят ли с ними, используют всегда прямо-таки язык Полифила
{453} и так держатся за риторическую изощренность, что бедняжки смущаются и кажутся себе невеждами, и час проводят, как тысячу лет, в нестерпимом желании уйти, не кончив беседы. Другие безудержно хвастают, а иные порой говорят вещи, которые оборачиваются в упрек и вред им самим. Например, меня смешит, когда иной, начиная любовные заигрывания, в то же время говорит в женском кругу: «Я еще не встретил женщины, что полюбила бы меня» – и не понимает, что те, кто его слушают, сейчас же подумают, что, стало быть, этот мужчина не стоит не только любви, но и медного гроша. Сочтя его за полное ничтожество, они не полюбят его и за все золото мира: ведь полюбить такого – значит стать хуже других, которые не полюбили. Иной, чтобы вызвать неприязнь к сопернику, имеет глупость говорить при женщинах: «Такой-то – самый везучий на свете. Ни красоты, ни ума, ни мужества нет, ни словами, ни делами не выдается, а женщины за ним так и бегают». Так, выдавая зависть к этому везению, он сам подталкивает поверить в то, что соперник, пусть ни словами, ни делами не замечателен, а все-таки владеет каким-то секретом, за который его любят все женщины.