Вытолкнув ее из темницы под ухмылки охранников в круглых касках двое англичан, вооруженных пиками, велели ей идти перед ними по длинным подземным коридорам.
Она отважно шла, выпрямившись, высоко подняв голову, одетая в темный мужской костюм, совсем детское лицо обрамляла очень короткая стрижка, кандалы волочились по земле. На шее у нее болтался железный крест, такие носят в Лотарингии, на его отшлифованной поверхности внезапно вспыхивало отраженное пламя далекого факела, прикрепленного к стене.
Она снова поднялась по этим скорбным ступеням. Увидела, как открылась дверь позорного судилища. Она вошла в зал, выбранный специально, чтобы скрыть ее подальше от людских глаз, и ей на мгновение пришлось зажмуриться, чтобы привыкнуть к яркому дневному свету, и было больно смотреть, в каком виде содержат ее эти мерзавцы. И все-таки она смело сделала эти последние шаги и встала одна перед лицом судей.
Они все собрались здесь – гнусный епископ Кошон, его доверенный Эстиве, по-собачьи ему преданный, и не меньше сорока асессоров – их число ежедневно менялось – а также люди в военном и штатском платье, все жаждущие ее погибели, обозленные тем, что она внушала им ужас на поле брани и что по воле кардинала Винчестерского им пришлось платить поборы, чтобы выкупить ее. Все, кроме одного, о котором скоро пойдет речь.
В тот день епископ, наученный горьким опытом прошлого заседания, не стал сам допрашивать девушку, но поручил другому задать коварный вопрос, который мог стоить ей жизни:
– Жанна, вы уверены, что находитесь в состоянии благодати? На что она ответила просто, тихим и проникновенным голосом, которым прежде вселяла храбрость в славного дофина:
– Если я нахожусь вне благодати, пусть Господь мне ее пошлет; если я пребываю в ней, пусть он меня в ней хранит.
После этих слов по рядам вершащих суд прошел долгий шепот. Д’Эстиве не мог скрыть замешательства, а Кошон – ярости. Обретя радость оттого, что ответила так удачно, слегка удивленная Жанна огляделась и впервые встретилась глазами с лихорадочно горящим взором ее единственного сторонника в этом зале.
– Это было четвертое заседание суда, 24 февраля, суббота, если не ошибаюсь, – говорил этот человек, наделенный удивительной памятью. – В тот миг, когда глаза этой девушки, которые были не голубыми, как утверждают, а светло-карими с золотыми прожилками, остановились на мне, я понял, что отныне моя жизнь принадлежит ей и что до конца дней своих я буду защищать ее и буду верен клятве, принесенной на шпаге.
Пока что я был вынужден ждать, негодуя от охвативших меня нетерпения и жалости к ней. Когда у нее спросили, сколько ей лет, она ответила:
– Почти девятнадцать.
Столько же примерно было и мне, как я думал. Мне кажется, я уже был таким же высоким и крепким, как сейчас, но одет бедно – легко себе представить мальчика, выросшего без отца и добравшегося сюда пешком из далекого Прованса, имея за душой лишь пресловутую шпагу с выгравированном на ее рукоятке девизом, вселявшим бодрость духа:
Попав двумя днями раньше в Руан, где были только англичане и бургундцы, я сумел проникнуть в замок, затесавшись среди монахов, закрыв лицо капюшоном плаща, как Эрол Флинт в фильме «Робин Гуд». Ночью я спал во дворе, питался тем, что подавали сердобольные служанки.
Я снова увидел Жанну на следующем допросе, и снова она заметила меня. Потом я приходил туда каждый день, смешавшись с толпой, и потому каждый раз сидел на другом месте, но ее взгляд тут же находил меня. В нем чувствовалось доверие, которое она испытывала ко мне, и хотя в тот момент я ничем не мог быть ей полезен, казалось, что одним своим присутствием я поддерживаю ее.
Увы, с 10 марта под каким-то ложным предлогом, с единственной целью причинить ей еще больше страданий, мерзавец Кошон изменил место проведения суда. Из ходивших слухов стало известно, что теперь он допрашивает ее в тюрьме в присутствии всего двух асессоров и двух свидетелей.
Теперь, оказавшись разлученным с ней, я яснее, чем раньше, видел грозившую ей опасность, и мое бессилие было мне тем более отвратительно. Пренебрегая всякой осторожностью, я подделал письмо за подписью епископа, в котором узнице дозволялось принимать в камере каноника для исповеди. В тот же вечер я уже стучал в дверь донжона, в глубинах которого была заключена Жанна. Когда открывший мне охранник прочитал письмо и посторонился, пропуская меня внутрь, я понял, что я в руках Господних. Я спустился по ступеням, доверившись Ему, и оказался в сыром коридоре, где находился карцер.
Пятеро вооруженных стражей охраняли несчастную пленницу и днем и ночью, не давая ей покоя, но я знал об этом, как и все в замке, и чтобы предстать пред нею, выбрал тот час, когда их оставалось только трое, остальные двое, прихватив пять шлемов, отправились за супом.
Я снова показал подложное письмо. Сжимая под плащом шпагу, я слышал, как мерзавцы долго переговариваются, но не понимал их тарабарщину, поскольку знал лишь родной язык да немного латыни. Но я уже говорил, что само небо хранило меня. Стражник, у которого были ключи, распахнул дверь, отперев множество замков, и внезапно я оказался перед той, которая стала смыслом моей жизни.
Я до конца дней своих не забуду эту минуту. Вообразите себе темную камеру, по каменным стенам которой сочится вода, в углу топчан из неотесанного дерева, свет пробивается только из крошеного слухового окошка вровень с землей, выходящего в безлюдный двор. Юная уроженка Лотарингии, закованная в кандалы и одетая в мужской костюм, в котором я всегда ее видел, стояла под этим окошком, обратив свое красивое лицо к единственному кусочку неба, который был отсюда виден. Обернувшись при моем появлении, она с огромным облегчением улыбнулась мне. Я понял, что она все время ждала меня.
Я бросился к ее ногам, не заботясь о присутствии стражей, и воскликнул:
– Жанна, чтобы оказаться подле тебя, я преодолел отделяющую нас пропасть времени. Если судить по внешним приметам, я даже еще не родился, я появлюсь на свет только через пять столетий, но твои страдания так терзают меня, что я забыл, как сам прошел испытание карцером и отчуждение близких, и вопреки здравому смыслу хочу спасти тебя!
Мои речи Жанну вовсе не смутили, она положила свои закованные в цепи руки мне на плечи и сказала:
– Светлейший, светлейший монсеньор, мне известно то, о чем ты говоришь, я слышала голоса. Делай то, что угодно Господу.
Услышав это приказание, я поцеловал крест с двумя перекладинами, висящий у нее на шее, выпрямился, сбросив капюшон монаха, и обнажил перед ошеломленными стражами свою шпагу. Карцер был таким крошечным, что они не могли ни напасть на меня вдвоем, ни ловко манипулировать своими пиками. Я поспешил проломить череп первому, который погиб из-за того, что променял свой шлем на суп, и пронзить сердце второму, в отсутствие у него кольчуги. На мгновение я зашатался под тяжестью третьего, который орал как безумный, чтобы поднять тревогу, пока я в отчаянном порыве не перебросил его через себя. Он упал навзничь, ударившись о стену, обливаясь кровью, и я проткнул его насквозь.