* * *
Вечером, как и договаривались, я прочитал свою пьесу. Санта-Круш де Вилалва воскликнул: «То, что надо!», и протянул руки к огню; «мой лучший проект» – заверил он.
Я передал ему рукопись на следующих условиях:
Я не буду присутствовать на репетициях и не буду участвовать ни в распределении ролей, ни в любых вопросах постановки. Даже в самых мелочах. Оставляю всё на Ваше усмотрение. Ах, да! и главное: не писать мне ни слова на эту тему…
Известный антрепренёр на всё согласился. Мы поговорили ещё несколько минут.
А перед тем как распрощаться:
– Кстати, – сказал он, – знаете, кто частенько спрашивал меня о Вас? знаю ли я, что с Вами? где Вы?… Рикарду де Лоурейру… что его друг ни разу ему не написал… Я также представляю его одноактную пьесу… в стихах… Доброй ночи…
* * *
Я уже позабыл о встрече с антрепренёром, о своей пьесе, обо всём – я окончательно погрузился в свою былую отрешённость, как вдруг мне пришла в голову новая идея для последнего акта «Пламени», совершенно отличная от той, что была в рукописи: идея прекрасная, великолепная, взволновавшая меня.
Я на одном дыхании заново переписал весь акт. А однажды не смог устоять – отправился с рукописью в Лиссабон.
* * *
Когда я приехал, репетиции были ещё в самом начале.
Все актёры горячо меня обняли. А Санта-Круш де Вилалва:
– Ну!… я даже не сомневался, что Вы появитесь!… Знаем мы вас… Все вы одинаковые…
Репетиции шли прекрасно. Роберту Давила в роли скульптора определённо должен был создать один из лучших своих образов.
Прошло два дня.
Но вот что странно: я всё ещё не говорил о новом акте своей пьесы – единственной причине, по которой я решил вернуться в Лиссабон вопреки всем своим планам, против своей воли.
Только на третий день, набравшись смелости (именно так: мне нужно было набраться смелости), я рассказал антрепренёру о причине, которая привела меня из Парижа в Лиссабон.
Санта-Круш де Вилалва попросил рукопись, но не согласился, чтобы я её зачитал.
А на следующее утро:
– Дорогой мой! – воскликнул он. – Вы с ума сошли! Предыдущая версия – шедевр. Но это, простите меня… Могу я высказаться откровенно?…
– Пожалуйста… – ответил я, и тут же заволновался.
– Бред!…
Меня прожёг острый приступ гнева, как только я услышал эти невежественные, недальновидные слова антрепренёра. Ибо если я сам и угадывал проблески гениальности в своих работах, то именно на этих страницах. Но у меня хватило сил сдержаться.
Не знаю точно, что происходило потом. Несомненно только то, что пьесу сняли с репетиций, так как я не согласился ставить её в первоначальном варианте, а театр, заручившись поддержкой директора и ведущих актёров, категорически отказался выпускать пьесу с новым финалом.
Я порвал отношения и с тем, и с другими, и потребовал передать мне все копии рукописи и росписи ролей. Моё требование нашли вызывающим – я хорошо это помню – главным образом, из-за бескомпромиссного тона, которым я настаивал.
Вернувшись домой, я бросил всё вместе с оригиналом рукописи в огонь.
Так сложилась судьба моего последнего произведения…
* * *
Прошло несколько недель.
Физические боли моей души снова вернулись; но теперь это были необъяснимые боли, по крайней мере причину их я не понимал. С момента прибытия в Лиссабон – ясное дело – я не пытался разыскать ни одного своего знакомого. Иногда мне даже казалось, что люди, которых я когда-то знал, избегают меня. Это были литераторы, драматурги, журналисты, и все они, безусловно, намеревались таким образом польстить известному антрепренёру, от которого все они так или иначе зависели, не сегодня, так завтра.
Только одно удивляло меня: Рикарду, со своей стороны, ни разу не навестил меня. Впрочем, в то же самое время это представлялось мне вполне объяснимым, даже естественным: он-то несомненно знал причины моего отъезда и потому разумно ретировался.
Я очень ценил такое поведение и хотел, чтобы так было и дальше. Иначе между нами произошла бы очень неприятная сцена. Глядя на него, я не смог бы сдержать свои обиды.
Случай с «Пламенем» меня изрядно вымотал. Меня всегда тошнило от всего, что касалось искусства в его меркантильном аспекте. Ибо только негоция подписала приговор новой версии моей пьесы: фактически вместо того, чтобы быть просто театральным представлением с напряжённым, но гладким сюжетом, как в изначальном варианте – новый акт был глубоким и тревожным; он должен был разорвать завесу в Запредельное.
В последней попытке прижиться в реальности я стал целыми днями бесцельно бродить по улицам города, часто выбирая окраины…
Помню, как я гулял по проспектам, сворачивал в переулки, шёл торопливо, почти бежал, как тот, кто тщетно ищет встречи, не знаю почему я иногда делал такое сравнение.
Обычно к вечеру, уставший, продрогший, разбитый, я рано приходил домой, спал вязким сном до самого утра…, а утром возвращались мои химеры…
И что любопытно: всё это время я ни разу не помышлял вернуться в Париж и погрузиться там в спокойное одиночество моей души. Не потому, что сегодня мне не нравится этот образ жизни. Просто такой вариант никогда не приходил мне в голову…
Однажды утром я внезапно увидел, как кто-то переходит улицу, направляясь ко мне…
Я захотел убежать. Но ноги прилипли к земле. Рикарду, собственной персоной, стоял передо мной…
………………………………………………………………………………
Сейчас уже невозможно вспомнить первые слова, самые банальные, конечно, которыми мы обменялись при встрече. Разумеется, поэт сказал, какое изумление вызвало у него моё исчезновение и моё нынешнее поведение.
Как бы там ни было, говорил он со мной тоном глубокой печали, а во всём его облике читалось выражение искреннего разочарования. Возможно даже, когда он рассказывал мне всё это, его глаза увлажнились от слёз.
Я же, со своей стороны, так как Рикарду стоял напротив, всё ещё не мог размышлять: густая пелена тумана накрыла меня, такая же как в тот последний вечер, что я провёл с моим другом.
Я молча выслушал его ламентации, пока внезапно, освободившись, я уже не мог сдерживать себя, и, как я и боялся, высказал ему всю свою ненависть: мой бунт, моё отвращение…
После моих слов его болезненное выражение лица не изменилось – поэт, казалось, не находил их странными, словно я давал ему вполне естественный ответ на его слова. Только теперь по его лицу уже точно текли слёзы; но боль, которая их вызывала, отличалась от предыдущей.
Закончил я так:
– … Ты втянул меня в эту грязь… Вот почему я сбежал… из-за этого позора… Слышишь? Ты слышишь!?