Он опрокинул одним глотком то, что оставалось у него в бокале, проехал через всю комнату к столу с напитками, наполнил бокал заново и вернулся обратно, но на этот раз, вместо того чтобы поставить свое кресло под углом к ее, он подъехал прямо к ней и остановился только тогда, когда их колени уже практически соприкасались. Никакой романтики в этом не было. Он был слишком зол, чтобы еще какое-либо чувство могло пробиться на поверхность.
– Но я отклонился от темы. Я собирался рассказать тебе, чем был занят в тот момент, когда меня подстрелили.
Она молча ждала.
– Я колол штыком японских солдат.
Она постаралась не поморщиться.
– Разве не именно это ты должен был делать? Именно этому тебя и учили?
– После того, как они уже были мертвы?
– Не понимаю.
– Думаю, понимаешь. Ты не так глупа, несмотря на эту фразу насчет излишней скромности. Та история, которую сегодня рассказывал мой старый приятель Арт Каплан, – не совсем ложь. Я убил много японцев, когда защищал тот бункер, хотя и вовсе не так много, как он пытался тебе впарить. Офицер, который представил меня к медали, – это тоже правда – указал число, которое, думаю, было ближе к пятидесяти. Но цифра относительна. Подсчет вражеских трупов в той ситуации был несколько затруднителен. Нам было не до того. Хотя, думаю, если ты – жена, или мать японца, или его ребенок, или, собственно, яп, точная цифра будет иметь для тебя значение.
– Ты же был солдатом, – продолжала настаивать она. – Ты просто делал свою работу.
– Где-то я уже вроде слышал эту фразу? Ах да, на одном из процессов в Нюрнберге.
– Их не мучила совесть. В отличие от тебя. В этом-то и разница. Это – то, что тебя терзает.
– Понятно. Раньше у нас была скромность, теперь – вполне нормальные угрызения совести за отнятые жизни. Ты все еще не понимаешь. Я не мог прекратить. Даже после того, как я их убил. И не надо мне этих рассуждений насчет того, как здорово япы притворялись мертвыми, чтобы потом внезапно вернуться к жизни и швырнуть гранату в санитаров, которые пытаются помочь раненым – им самим в том числе. Те японцы были мертвы. Но я все равно не мог остановиться. У меня отказали мозги. Или, наоборот, работали в два раза быстрее, чем нужно. Я был под кайфом. Меня пьянило разрушение. Истребление себе подобных кружило голову. Убийство было для меня как наркотик.
Он замолчал и сделал еще глоток.
– Здесь есть и забавная сторона. Согласен – скорее, ирония. Я шел на войну, будучи уверен, что я неплохой человек. Дитя Просвещения. Рациональный. Гуманный. Принципиальный. Избранная мною профессия это доказывала. Книгоиздатель, человек, который уважает идеи, который ценит печатное слово. Черт, да я публиковал книги по музыке и искусству. «Цивилизованный» – это было еще слишком слабо сказано. Я был твердо уверен в одном. Я не был варваром, как те садистские ублюдки из СС, которые ловили кайф, пытая людей, или японские дьяволы, которые устраивали марши смерти. Что ж, у войны были для меня новости. Оказалось, я ничуть не лучше, чем они. На самом деле даже хуже. Они делали это ради фюрера, ради императора или ради еще какой извращенной идеи родины, чести – всей этой херни. У меня даже не было того оправдания, как у других солдат, тех, кто испытал на себе синдром Оди Мёрфи
[58], – они превращались в берсерков, когда товарища убивали у них на глазах. Нет, я делал это ради забавы.
– Ну разумеется, забава тут ни при чем.
Он подался вперед:
– Тебе так кажется? Да это потому, что ты никогда этого не испытывала. Ты никогда не видела, какое недоуменное выражение бывает у человека, когда пуля прошивает его насквозь. Как в комедии, правда. Ты никогда не укладывала целую шеренгу одной пулеметной очередью. Они падают синхронно, как чертовы «Рокетс»
[59]. Никогда не видела, как тело взрывается, точно пиньята
[60], вот только вместо игрушек оттуда вываливаются…
Он стиснул зубы. Потом крутанул колеса, откатываясь назад, и развернулся – но она успела увидеть его лицо. Черты были искажены, точно лица на полотнах Мунка.
– История знает множество писателей и художников, которых опьяняло насилие, – сказала она ему в спину. Он снова был возле бара. – Гомеровское разграбление Трои. «Ад» Данте. В церквях полно картин и скульптур, смакующих адские мучения грешников.
– А теперь я слышу речь той хвастливой французской школьницы. Я обнажил перед тобой свою черную душу, а ты в ответ выдаешь мне литературные и художественные аллюзии. Все эти люди изображали насилие, а не совершали его.
– Это было на войне, – повторила она.
– Через которую очень многие умудрились пройти, не став при этом чудовищами.
– Сейчас ты – не чудовище.
– Это уже случилось. Какая разница когда.
– А я думаю, разница есть.
– Это потому, что ты ничего об этом не знаешь. – Хорас поставил бокал, не наполнив его заново, и развернулся к ней. – И все же очень мило с твоей стороны. И я тебе благодарен. Но давай мы просто забудем об этом. Не надо мне было ничего говорить. Даже тебе. Пошли, я провожу тебя домой – а то рискую погрузиться еще глубже в пучину жалости к себе.
Она взяла свое пальто и встала.
– Мне кажется, я смогу добраться до четвертого этажа самостоятельно.
– Во времена моей беспутной юности отец дал мне два совета.
– Твой переплюнул отца Ника Каррауэя
[61] на целый совет.
– Советы моего отца были не столь высокоморальны, как у отца Каррауэя.
– Так что же это были за советы?
– Во-первых, всегда провожать даму до ее дверей.
– А второй?
– Второй совет относился к беременности и тому, как ее предотвратить. У него на меня были большие планы. И у меня тоже.
– Насколько могу судить, они вполне осуществились, – сказала она, направляясь к двери.
– Ха!
Лифт они ждали в молчании. Когда кабина спустилась на этаж, он рывком распахнул внешнюю дверь, открыл внутреннюю и следом за ней въехал в лифт. Во время подъема оба глядели прямо перед собой. На четвертом этаже он снова открыл перед ней двери, и она вышла. Потом повернулась, чтобы с ним попрощаться, но он выехал на площадку следом за ней.