Эраста Петровича такое распределение обязанностей отлично устраивало.
Поп ловко и быстро запряг в большую и прочную, видимо, не боящуюся никаких ухабов бричку двух таких же крепких коньков.
И поехали.
* * *
Правил отец Валерий степенно, без неуместного сану поспешания, поэтому на восьми лошадиных ногах ехали медленнее, чем Фандорин бежал на своих двоих. Но разговор был такой, что Эраст Петрович не заметил, как пролетело время.
Благочинный рассказывал про покойную игуменью, которую знал еще с тех пор, когда она молоденькой послушницей жила на архиерейском подворье в губернском Заволжске.
– Разглядел в ней нечто прежний владыка, – говорил священник. – Был у него дар прозревать в людях то, чего они и сами в себе не угадывают. Постриг из послушниц в схиму, нарек новым именем и очень скоро поставил игуменствовать. Мы, клирики, между собою роптали – не по закону-де, не по обычаю. Слишком-де зелена и неопытна. Но прав оказался преосвященный. Не ошибся в Февроньюшке…
Благочинный замолчал, улыбаясь каким-то своим воспоминаниям, и Фандорин, откашлявшись, попросил:
– Расскажите, отче. Какой она была? Мне это… в следствии п-пригодится.
Отец Валерий ответил не сразу, словно объяснить было непросто.
– Помните ли вы, сударь, псалом царя Давида, который вопрошает Господа: «Что еси человек, яко помниши его? Или сын человечь, яко посещаеши его?» И действительно. Что в человеках такого уж ценного, дабы Богу тратить Свои силы на жалкий сей прах? По моей должности и службе доводится мне слушать на исповеди много греховного: мелкого, суетного, недостойного. И, знаете, сбиваешься. Забываешь, что всякий человек – великая тайна и коли ты этого не видишь, то единственно от собственной слепоты… А в Февронии тайна эта всегда ощущалась. Она сама была тайна. Допытывался я от нее на исповеди, не раз: что скрываешь, не грех ли какой? Нет, не было ничего такого, в чем надо покаяться. А тайна всё же была. Но не рассказала она мне. И не обязана, если не грех. Теперь же никто мне не откроет, что за тайну в себе носила моя Февронья, спаси ее Господь. Нет Февроньи, и тайны нет…
Поп перекрестился, смахнул слезу, другую. Высморкался в большой клетчатый платок. Пожаловался:
– Вот ведь грешу я сейчас. Мне как духовному лицу не плакать должно, а радоваться. Февронья – Христова невеста, и ныне с Ним находится. А я не могу. Сиротствую…
И подытожил свое сбивчивое объяснение:
– В общем, сударь мой Эраст Петрович, затрудняюсь я вам сказать, какою она была. Вот свеча или лампа горящая – она какая? Вроде бы простая вещь, а всё вокруг освещает. Так и Февронья. От одной мысли, что она обретается на своей скале уединенной, мне светло было. Будто лампада неугасимая горит, истинное печали утоление. Ездил туда охотно. А теперь, видите, три недели прошло – ни разу. Хоть и надо, и владыка велел… Опустела обитель Утоли-мои-печали. Погасла лампада. Погасил кто-то… – поправился отец Валерий.
И здесь Фандорин совершил бестактность. Испортил хорошую беседу.
– А что бы вы, отче, сделали с … существом, замучившим игуменью, если бы оно попало к вам в руки? – спросил он, глядя с болезненным интересом в посуровевшее лицо батюшки.
Тот потемнел еще больше. Сжал вожжи в больших, сильных руках.
– Нельзя такой твари по земле ходить. Но вы со мною, сын мой, про такое не говорите. Грех это.
Отвернулся, и дальше поехали молча.
Хороший был в селе Шишковском поп. Фандорину очень понравился.
* * *
– Увидали, как крест наперсный сверкает. Все встречать вышли, – сказал батюшка, показывая вперед и вверх.
Фандорин, сидевший на веслах, спиной к Парусу, обернулся.
На краю скалы чернели четыре фигуры: одна в остроконечном куколе, три в платках и скуфьях. Плетеная корзина, немного покачиваясь, ползла по тросам вниз.
Вблизи «лифт» оказался очень похож на гондолу воздушного шара. Отец Валерий с кряхтением вылез из лодки на причал. Открыл дверцу, перекрестился.
– Вот придумали… Каждый раз поднимаюсь – глаза закрываю. Ужас как высоты боюсь… Нет, рычаг сам покручу. Тут навык нужен.
Засучив рукава рясы и действительно зажмурившись, благочинный взялся за рукоятку. Корзина стала быстро, на удивление легко подниматься.
Фандорин потратил эти полторы или две минуты на то, чтобы осмотреть больницу сверху, в бинокль.
Сергей Тихонович, не поместившийся в маленькую лодку (да его никто и не приглашал), так и торчал на пристани. В сильных окулярах было отчетливо видно бледное, напряженное лицо, синие круги под глазами. Титулярный советник сам предъявил вернувшемуся из села Фандорину коробочку: пузырек остался нетронутым.
Эраст Петрович навел бинокль на докторский флигель. Занавеска на одном из окон была отодвинута.
Смотрит…
После вчерашней сцены Аннушкина (так сказал титулярный советник) сидела у себя, во двор не выходила.
Что в морге?
Ольшевский тоже наблюдает – в маленьком окошке светлело круглое пятно.
Еще одного обитателя сих пустынных берегов, самого интересного из всех, увидеть Фандорин не рассчитывал. Однако и Шугай, конечно же, сидел сейчас где-нибудь в зарослях и не сводил глаз с ползущей вверх корзины.
Итак, все действующие лица в сборе. Включая убийцу.
Пора было переключиться на островитянок.
Одна из них, высокая сухая монахиня в куколе – та, что ночью спала в гробу, – с поклоном открыла дверцу гондолы.
– Пожалуйте, святый отче, осветите милостью! Уж как ждали вас, как ждали! Наконец сподобил Господь!
Сказано это было с почтением, но в то же время и с явственным упреком. Черница склонилась под благословение, поцеловала руку – и тут же, еще не разогнувшись, стрельнула острым глазом на Фандорина.
– А этот как же? Ведь мужчина!
– Ныне можно, – коротко ответил благочинный и слегка толкнул иеромонахиню в лоб: отойди, дай другим.
Второй подошла девушка, которую Эраст Петрович видел бродящей по саду. Но светлые волосы были спрятаны под черный плат, черной была и одежда. Опущенные книзу глаза ни на кого не смотрели.
– Июшка, робкая душа, – сказал поп, не только благословив монашку, но и погладив ее по голове.
Следом сунулась умственно отсталая, стараясь делать всё точь-в-точь так же, как Ия и Еввула: и поклонилась, и перекрестилась, и звонко чмокнула батюшке руку.
– Ну-ну, Маняша. Как твоя кукла поживает? – Отец Валерий кивнул на куклу, которую девочка держала под мышкой.
– Шпит, – картаво ответила девочка. – Вшё шпит и шпит.
Священник потрепал ненормальную по толстой щеке, сунул ей пряник и сам подошел к последней монахине – той самой Бабе Яге, что ночью, в кромешной тьме, вязала у окна.