Такие умильные восторги в наши дни абсолютный анахронизм, поскольку северные бизнесмены больше не процветают. Однако фактами привычку не разрушить, и доныне у нас в почете северная «твердость». По-прежнему жива идея, что северянин «пробьется» (наживется) там, где южанин спасует. В глубине души каждый приезжающий в столицу йоркширец или шотландец видится себе Диком Виттингтоном
[31], который, начав карьеру уличным продавцом газет, увенчает ее постом лорд-мэра. Самонадеянности им, действительно, хватает. Только не следует думать, что это качество присуще подлинным пролетариям. Отправляясь несколько лет назад в Йоркшир, на слишком вежливый прием я не рассчитывал. Зная лондонских йоркширцев с их вечным резонерством и горделивой демонстрацией сокровищ родимой мудрости («вовремя разок пришить – после сто раз не чинить», так-то вот в наших краях говорят!), я был готов столкнуться с изрядной грубостью. Но ничего подобного не обнаружилось, и менее всего среди шахтеров. Горняки Йоркшира и Ланкашира проявляли сердечность и учтивость, даже смущавшие меня (порой до такой степени, что если и существует племя, чье превосходство я почувствовал, это шахтеры). Кстати, не прозвучало ни единой нотки презрения ко мне как уроженцу другой части страны. При том что британская региональная кичливость – национализм в миниатюре, стоит особо отметить: пролетариат снобизмом подобного сорта не увлекается.
Тем не менее, разница между севером и югом действительно есть; во всяком случае, есть доля правды в представлении о Южной Англии как об одном большом курорте с толпами барственных бездельников. По климатическим причинам сословие трутней, живущих дивидендами, предпочитает селиться на юге. В текстильных городах Ланкашира ты можешь месяцами не услышать «культурной» речи, тогда как в южных городах брось камешек, так непременно угодишь в племянницу епископа или иную благородную особу. Ввиду отсутствия подобных, задающих тон господ, на севере усвоение буржуазных вкусов хотя и происходит, но очень медленно. И, например, все северные диалекты упорно сохраняются, в то время как говор южан сдается под натиском кино и столичного радио. Соответственно, ты со своей «культурной» речью на севере воспринимаешься скорее чужеземцем, нежели заезжим барином, что дает огромное преимущество в задаче найти контакт с рабочим классом.
Реально ли, однако, по-настоящему сблизиться с пролетариями? К этой проблеме я еще вернусь, пока только замечу, что мой ответ здесь отрицательный. Хотя, несомненно, север больше располагает, приближает к равенству отношений. В шахтерской семье тебя без особых затруднений могут принять как домочадца; в семействе простого южного фермера это весьма маловероятно. Шахтеров я видел достаточно, чтобы не полагать их идеальными, но знаю: многому научишься в их домашнем кругу, было бы лишь желание. Главное, что твои классовые эталоны и предубеждения проверяются тут иной традицией, не обязательно лучшей, но совершенно другой.
Ну, например, характер родственных связей. В семьях рабочих та же спаянность, что в семействах среднего класса, зато гораздо меньше деспотизма. У пролетария не висит вечным жерновом на шее фамильный престиж. Я уже говорил, что личностей среднего класса бедность крушит вдребезги, и не в последнюю очередь благодаря родне, без устали ворчащей, изводящей беднягу, не способного «преуспеть». Достаточно очевидны умение рабочих объединяться и невозможность этого в сословии с иным пониманием семейного долга. Сильный профсоюз служащих среднего класса не создать, поскольку здесь у каждого жена, которая во время забастовок будет настойчиво склонять супруга плюнуть на стачку и постараться занять хорошее место его товарища. Пролетариям также свойственна (весьма стесняющая поначалу) прямота в разговоре на равных. Предложишь рабочему человеку нечто для него нежелательное, он там, где люди с воспитанием соглашаются из деликатности, так и отрежет – не хочу. А отношение к «образованию»: как отличается оно от нашего и насколько оно трезвей! Чья-то ученость, в общем, вызывает уважение пролетариев, но если дело касается их самих, всю «образованность» они видят насквозь и отвергают здоровым инстинктом. Было время, когда я печалился, воображая грустные сюжеты о парнишках, вырванных из школы, жестоко брошенных «трудиться». Подобный приговор судьбы казался мне ужасным. Теперь-то я, конечно, понимаю, что в рабочей среде из тысячи подростков не найти одного, кто не мечтал бы поскорей бросить учебу. Нелепо же, на взгляд таких ребят, попусту тратить годы на чепуху вроде истории и географии, их тянет к реальному делу. Ходить в школу, когда ты почти взрослый, – для пролетариев это не по-мужски, попросту смехотворно. Вот еще выдумали: здоровенному малому, которому давно уж пора приносить деньги в семью, до восемнадцати лет бегать в школьном костюмчике и даже подвергаться порке за плохо приготовленный урок! Да чтоб рабочий парень позволял кому-то себя выпороть! Нет, он уже не сосунок, как некоторые. Эрнст Понтифекс из романа Сэмюеля Батлера «Путь всякой плоти», получив кое-какой реальный опыт, называет годы своей школьной и университетской учебы «тошной изнурительной гулянкой». С позиции рабочего люда, многое в привычном существовании средних классов выглядит изнурительным и тошным.
Домашняя обстановка у рабочих – я говорю не о семьях безработных, а о домах сравнительно благополучных – дышит такой уютной, честной, человечной атмосферой, какую с трудом обнаружишь где-то еще. Надо сказать, шансов жить счастливо работяга (если у него постоянное место и неплохой, «с приростом», заработок) имеет больше, чем человек «образованный». Домашняя жизнь у него налажена как-то естественней и симпатичней. Сцены в его жилище часто вызывали у меня ощущение некоей стройной завершенности, точнейшей сообразности. Особенно зимними вечерами, когда пылает огонь открытой плиты и блики пламени играют на стальном щитке. По одну сторону очага хозяин с подвернутыми рукавами рубашки сидит в кресле-качалке, изучает газетный отчет о скачках; по другую – хозяйка с шитьем на коленях, дети наслаждаются мятными карамельками, а пес поджаривает себе бок, развалясь на тряпичном коврике… Неплохо бы вот так, с условием, что у тебя не только это; хотя, пожалуй, и этого достаточно.
Подобные сценки реже, чем до войны, но все еще воспроизводятся во многих английских домах. Наличие их, главным образом, зависит от того, есть ли у хозяина дома работа. И эти уютные вечера семейства, которое, плотно закусив копченой рыбой и крепким чайком, блаженствует у горящего очага, принадлежат лишь нашему времени, нашей эпохе. Загляни в светлое будущее лет через двести: абсолютно все изменится; ни единой детали, наверное, не сохранится. Когда труд полностью будет машинным и каждый станет «образованным», едва ли хозяин дома останется тем же работягой с большими грубыми руками, которому сидя в одной рубашке приятно восклицать: «Ух, на дворе-то прямо колотун!». Не будет и пылающего угля, только какой-нибудь невидимый обогреватель. А мебель будет из металла, резины и стекла. Газеты, если и останутся, то уж конечно без новостей о скачках: с ликвидацией бедности угаснет азарт игр на тотализаторе, и лошади исчезнут с лица земли. Собак по соображениям гигиены тоже перестанут заводить. Да и детей благодаря ограничению рождаемости станет гораздо меньше. Так будет в следующей эпохе, а заглянув в средневековье, увидишь столь же непохожий и словно чужестранный мир. Лачуги без окон, топка по-черному, дым ест глаза, заплесневевший хлеб, расстроенный желудок, вши, цинга, ежегодно по младенцу, дети мрут как мухи и священник пугает рассказами о преисподней.