– Правда это или нет, не мне судить. Только в Петербург вам, понимаете ли, дорога заказана. Нельзя вам туда, иначе сцапают – и прямиком в тюрьму. Драгоценности-то полбеды; ведь за вами теперь, прости господи, убийство подозревают…
Слова капитана скоро подкреплены были воротившимися разведчиками. Им оказалось несложно затеряться в толпе: весть о пожаре мигом разнеслась по всему околотку, и к сгоревшей усадьбе отовсюду потянулись любопытные. Всяк толковал ужасное бедствие с различными догадками и предположениями. Иные грешили на людей Дубровского – они-де, напившись пьяны на похоронах, зажгли дом из неосторожности. Другие обвиняли приказных, подгулявших на новоселии. Немало нашлось убеждённых в том, что сын покойного тоже сгорел заодно с земским судом и со всеми дворовыми. Наиболее разумные полагали виновником молодого Дубровского, коим двигали отчаяние и злоба.
На место пожара приехал Троекуров и сам производил следствие. Оказалось, что исправник, заседатель земского суда, стряпчий и писарь, так же как Владимир Дубровский, няня Егоровна, дворовый человек Григорий, кузнец Архип и кучер Антон пропали неизвестно куда. Впрочем, обгорелые тела приказных были отрыты под рухнувшею кровлей. Бабы Василиса и Лукерья признались, что молодого барина и кузнеца видели они за несколько минут перед пожаром. По всеобщему показанию, кузнец Архип остался жив и был, вероятно, главным, если не единственным виновником пожара. Однако сильные подозрения Кирилы Петровича лежали на молодом Дубровском. Генерал послал губернатору подробное описание всему происшествию, и новое дело завязалось.
– Ваше благородие там тоже поминали, – сказал атаману один из разведчиков. – Уж не капитан ли, говорили, Копейкин усадьбу поджёг? Может, говорили, ограбить решил новое имение Кирилы Петровича, или насолить генералу покрепче, или с исправником поквитаться хотел? А может, говорили, барин молодой с Копейкиным заодно…
– Теперь что вы, что я одним миром мазаны, – заключил атаман разбойников, сочувственно глядя на потрясённого Дубровского, и с тем оставил его переживать новое своё положение.
Утешала Владимира Андреевича бедная Егоровна, которую с Архипом вместе разведчики подобрали в роще и привезли в лагерь.
– Быть мне с тобою, соколик, до самой гробовой доски, – приговаривала няня, гладя поникшую голову воспитанника своего. – Куда ты, туда и я, дура старая. Так ведь и Гриша мой здесь…
Отведя Дубровскому достаточно времени для размышлений, поутру Копейкин снова приступил к нему с вопросом:
– Что же, Владимир Андреевич, вы всё ещё хотите ехать в Петербург?
– Вы давеча говорили, что мы с вами теперь одно и то же. Это не так, – твёрдо отвечал Дубровский, бледный после бессонной ночи. – Троекуров отказал вам в пенсионе, но при вас осталось какое ни есть имение. У меня он отнял всё. Вы почли для себя возможным преступить закон, сделавшись разбойником, – бог вам судия. А я не нарушал закона, и моё последнее достояние – честь, которую тоже норовят забрать. Кроме меня, спасти её некому. Если пустить себе пулю в лоб или, того проще, удавиться… вон хоть на том суку, – махнул он рукою, – меня похоронят бесчестным вором и убийцею; тогда уж точно никто правды не узнает и за честь мою не вступится. Я один могу замолвить за себя слово, посмотреть в глаза баронессе и узнать, кому было надобно выставить меня вором. А там уж пускай делают со мной что угодно.
– Вы хотите ехать в Петербург, – дослушав, повторил капитан, – и ждёте от меня помощи?
– Я целиком в вашей власти. Взять у меня нечего, кроме жизни, которая не стоит ломаного гроша. Сам выбраться отсюда и попасть в столицу я тоже не смогу. Как Дубровского меня арестуют прежде времени, а чтобы ехать под видом дворового человека, нужен мне билет от кого-нибудь из местных помещиков.
Разговорчивый Нащокин поминал прошлым летом, как Пушкин собирался тайно бежать из имения своего на Псковщине, где был он в ссылке. Обрил лицо, чтобы походить на дворового, и, переменивши почерк, выписал себе подорожный билет от имени владелицы соседнего имения. В билете удостоверялось, что человек с такими-то приметами точно послан от неё в Петербург по собственным её надобностям; потому-де просила помещица господ командующих на заставах чинить ему свободный пропуск. Того же хотел теперь Дубровский от Копейкина, который знал уезд и здешних господ.
Капитан молча стал возиться с трубкою и кисетом. Владимир помог ему, как в прошлую встречу; оба закурили и молчали несколько времени.
– Правда ваша, честь свою я разменял, – угрюмо сказал наконец Копейкин и движением чубука остановил Дубровского, который попытался возразить. – Уж какая честь у разбойника? Да вот ведь осталось ещё кое-что и свербит, понимаете ли… Оговорили меня. Живёт неподалёку такая помещица Глобова. Сын у неё в Петербурге, гвардеец вроде вас. А днями слух прошёл, что я отнял деньги, которые Глобова ему отправила. Можете вы в это поверить?
Дубровский мотнул головой. Он помнил отцовские замечания о странном благородстве атамана разбойников. А что такое деньги из имения для молодого столичного офицера, поручик знал не понаслышке из собственного опыта и понимал, что Копейкин тоже это знает.
– Я было на ребятушек своих стал грешить, – продолжал капитан. – Думал, шалят у меня за спиной. Призвал к ответу – богом клянутся, что ничего не брали. Как тут узнать правду? Сам я Глобову расспросить не могу, вид у меня больно приметный. Отправить к ней некого… Вы бы мне помогли, Владимир Андреевич, а я вам. Сёрвис пур ун сёрвис… В некотором роде услуга за услугу.
Копейкин воззрился на Дубровского, и тому ничего не оставалось, как дать своё согласие.
В шайке много было беглых – вроде того портного, что давеча сидел на карауле при пушке и починял свою рухлядь. Сыскался среди разбойников и куафёр, тупейный художник. Прежде он господам причёски делал и актёрам у барина своего в театре волосы убирал, а как барин его невесту себе в наложницы определил, – полоснул бедолага похотливого старика по горлу бритвою за утренним туалетом и в лес подался. Этому куафёру капитан передал Дубровского.
Покуда портной заканчивал подгонять по фигуре поручика дорогое платье из награбленного, художник в полной мере явил своё мастерство. Он поглядывал на портрет генерала Кульнева в непременном календаре, бывшем у Копейкина; чуть затемнил Дубровскому лицо и брови, выкрасил волосы, а из обрезанной конской гривы соорудил ему такие роскошные усы с бакенбардами, что капитан чуть не прослезился, признав героического генерала, коего знавал в молодости.
– Решат, пожалуй, что вы какой-нибудь чиновник из Петербурга, вроде ревизора, – говорил Копейкин, едучи с Дубровским в коляске. – Эдакие важные господа, понимаете ли, в здешних краях являются нечасто.
Владимир скоро свыкся с новым образом, хотя поначалу чувствовал себя ни дать ни взять как цыганёнок – сынишка Нащокина, которого Павел Воинович потехи ради наряжал квартальным. В отдалении за ними следовали на тройке разбойники. Капитан одет был слугою, лошадьми правил привычный Владимиру конюх Антон, и до имения Глобовой добрались они без приключений. Там Дубровский велел дворовым сказать барыне, что просит с нею видеться. Будучи любезно приглашён в дом, он оставил спутников своих на дворе в коляске, а сам отрекомендовался Анне Савишне родственником графа Толстого – соседа тётки Глобовой в Москве: в пути Копейкин успел рассказать поручику про помещицу.