Это был абсурд. Нелепая чопорность. Нечто нереальное. Тем не менее без всего этого лето не было настоящим летом. Год не мог смениться новым без каникул на острове.
Впереди, в конце квартала, тень деревьев в крошечном треугольном парке уже переходила в вечер, обещая прохладу. Трое чернокожих мужчин сидели на единственной скамье, вытянув ноги; их широкие рубашки липли к потной груди. Один из них курил и наблюдал за приближением Эви без всякого интереса, без какого-либо движения в ее сторону – белая женщина средних лет, не молодая и не красавица, просто идет.
Она пристально смотрела на него через темные очки, шагая вперед, и через какое-то время он отвел взгляд. Эви видела его раньше, на этом же месте, и, как с ней часто случалось в этом городе, ощутила присутствие множества слоев, этих знакомых незнакомцев, которые скользят по поверхности жизни друг друга, видимые и невидимые, подобно рыбе в чистом пруду. Дверь ее подъезда с щелчком открылась, впустив Эви в прохладную мраморную тишину, а потом, захлопнувшись, приглушила звуки города. Много лет назад, когда они с Полом только переехали в эту квартиру, она долгими и душными летними ночами лежала в постели, настежь распахнув окна, чтобы впустить легкий ветерок, плавала где-то между сном и явью, и голоса людей в парке за окном доносились до нее, словно радиопередачи из другого мира, успокаивающие и непостижимые – человеческие звуки в темноте.
Она толкнула входную дверь, ведущую в длинный коридор, который проходил через всю квартиру и упирался в бабушкино зеркало в овальной золотой раме. Из дальнего конца коридора доносился стук клавиш на компьютере Сета.
Звуки смолкли.
– Мама?
– Привет, дорогой, – автоматически ответила Эви, разглядывая письмо со штемпелем «экспресс-доставка», которое лежало на коврике у нее под ногами.
Через минуту стук клавиш возобновился.
Она подняла конверт. Дорогая бумага и надпись от руки – от руки! – фиолетовыми чернилами. «Мисс Эвелин Ладлоу Милтон». На мгновение ее имя показалось ей чужим – впрочем, так оно и было. Так звали ее тетю, ее двоюродную бабушку и двоюродную прабабушку. С некоторой опаской Эви перевернула конверт и вскрыла его. Письмо было адресовано ей и ее кузенам: «Позвольте напомнить вам о встрече, назначенной в офисе “Шерман, Троуп и Дефорест” в пятницу, 29 июня».
Прошло шесть месяцев со дня смерти матери. 29 июня – это следующий понедельник. Их приглашали обсудить, что делать дальше. Эви сбросила туфли, сняла через голову сумку и швырнула ключи на столик, где они прокатились по старому дереву и с глухим стуком упали на ковер. Что же дальше? Она сомневалась, что им с Полом это будет по карману, а если придется еще и платить, он наверняка откажется. И что тогда? Это ведь не просто остров, это часть их самих; это мама.
Женщина в зеркале, которая шла к ней по коридору с письмом в руке, была копией бабушки Ки. Ей на глаза попался торчащий из рамы зеркала поляроидный снимок, и Эви протянула руку и взяла его.
Мосс, Джоан и Эвелин Милтон в солнечный полдень перед Большим домом на острове Крокетт.
Мосс стоит чуть в стороне, короткие темные волосы растрепались, правый кулак поднят в подобии салюта, улыбка на лице кажется окончанием только что брошенной кем-то шутки. На вид ему двадцать с чем-то. На нем полосатая куртка поверх белой рубашки навыпуск, в левой руке зажата сигарета, он смотрит прямо в камеру, словно бросает вызов.
Рядом с ним длинноногие, с красиво подстриженными короткими каштановыми волосами Джоан и Эвелин Милтон, девушки чуть старше двадцати, безмятежно смотрят в будущее, обняв друг друга за талию, а их головы обрамляет знакомая линия окон на фасаде дома. Одетые в узкие шорты и рубашки без рукавов, изящные и непринужденные, они явно связаны узами родства. Сестры. Девочки Милтон. Девочки, которых приучили говорить «да». Да – родителям, да – миру вечеринок и танцев и зеленым надеждам на другой стороне лужайки.
Мама.
Эви вглядывалась в улыбку Джоан – в это радостное, открытое доверие ко всему, что ждет впереди. Эви никогда не видела этого выражения на лице матери. Ни разу. Женщина, которую она знала, не имела ничего общего с этой девушкой.
Непревзойденный мастер молчания, ее мать входила в любую комнату с такой опаской, словно в ней спрятана бомба, нерешительно переступала порог, тихо присоединялась к разговору и так же тихо покидала его. Подростком Эви большую часть времени пребывала в состоянии едва сдерживаемой ярости, готовая вспылить по малейшему поводу, жила в головокружительной смеси своей правоты и гнева, решительно настроенная взорвать все бомбы, какие только можно. Она поклялась быть ничем не похожей на мать. Ее жизнь была неправильной, жизнью вхолостую, словно нужная бобина с пленкой так и не была захвачена зубцами проектора и их с отцом существование просто не началось – совсем. Эви не могла объяснить, откуда у нее это ощущение; отец и мать одевались так же, как другие, ели ту же еду, а сама Эви ходила в те же школы. Складывалось впечатление, что родители унаследовали свою обыденность, а не выбрали ее, решили обойтись имеющимся, – а потому скорее заполняли комнаты, чем жили в них, словно призраки в собственной жизни.
Но здесь, на снимке, поворот головы и открытая улыбка принадлежали молодой женщине, устремленной в будущее. Радостной. Свежей. Живой и исполненной надежд, как летнее утро. Именно с описания таких героинь начинаются романы определенного жанра. Сияющие красотой и энергией, они появляются на белом крыльце красивого дома в начале дня. «Какая ласточка! Какой полет!»
Что же случилось?
Внизу фотографии была надпись аккуратным почерком матери: «22 августа 1959, утро, когда…» – и два восклицательных знака.
«Что произошло в то утро, мама?» – спрашивала Эви.
«А? – Лицо матери туманилось. – Я не помню».
Не день рождения и не годовщина – Эви могла это вычислить. Ничем не примечательный летний день на острове в конце пятидесятых.
Но именно эту фотографию мать попросила принести этой зимой, когда она умирала. И еще она звала свою сестру, хотя Эвелин умерла годом раньше – умерла в мрачном молчании, отказываясь разговаривать с Джоан. Эви понятия не имела, что у сестер произошла размолвка. Но складывалось впечатление, что в последние дни жизни Эвелин была переполнена злобой, словно слепившей ее своеволие в клубок ярости, против которого Джоан сражалась на своем смертном одре, вновь и вновь повторяя имя сестры. И печаль, которую вызывало это воспоминание, необъяснимая подлость произошедшего проявлялись именно в такие моменты, как теперь, – когда Эви разглядывала двух сестер, безмятежно смотрящих в будущее.
– Мама?
– Что?
– Ничего. – Голос сына зазвучал глуше. – Уже нашел.
Эви вернула фотографию на место.
Она не видела кузенов с самых похорон. Завещание мамы теперь утверждено. К этому времени у них должен был появиться план. Но все пребывали в парализованном состоянии, которое усиливала молчаливая, но настойчивая кампания кузена Генри, старшего «от Эвелин», как их называли; Генри желал утвердить свое естественное право – он считал его естественным – распоряжаться на острове, потому что его мать всегда этим занималась. Тетя Эвелин хозяйничала. Эви могла высказывать свое мнение, но она была «от Джоан». Их было четверо против нее одной, и кроме того, как не уставал напоминать Генри, тетя Джоан, хоть и очень милая, никогда не руководила делами острова. Эви почти никогда не соглашалась с Генри, но тут он был прав. Ее мать никогда ни на чем не настаивала – за исключением одного: чтобы ничего не менялось.