– А ты не знаешь, где она сейчас? – тихо, но твердо наконец спросила Лина.
– Нет. Нет, не знаю.
– Она еще давала о себе знать?
Оскар колебался.
– Да, – сказал он решительно, как будто ждал этого вопроса и только теперь понял, как на него ответит.
Лина резко отвернулась от окна.
– И когда же? И что она сказала?
– После того, как в газете появилась рецензия Портера. Грейс прочитала ее и позвонила мне. Она хочет поговорить с тобой, сказала она. И оставила свой номер телефона. Когда будешь готова. – Оскар вытащил из заднего кармана клочок бумаги с нацарапанной цепочкой цифр. Он подошел и встал рядом с Линой у окна.
Взяв листок, Лина посмотрела прямо на отца. Все всегда говорили, что она похожа на мать, но теперь она поняла, что у нее глаза Оскара: другого цвета, но такой же формы, к тому же они одинаково преломляли свет, одинаково выдавали чувства. И Лина, и Оскар были бессильны спрятаться за ними. Сейчас в его глазах отражались облегчение, сожаление и любовь.
– Позвони ей, когда будешь готова. – Оскар обнял дочь, и Лина, хотя и не позволила себе расслабиться в его объятиях, все же прижалась к нему, положила голову ему на плечо и вдохнула запах бруклинского воздуха, скипидара, масла, сигаретного дыма, домашней пыли и сладких духов Натали, всего, что составляло его аромат.
Оскар выпустил дочь из объятий, сжал ее руку и снова обнял, как будто боясь, что хорошо пригнанные, разрозненные кусочки, из которых состояла Лина, могут с грохотом упасть и рассыпаться.
– Все в порядке, папа. У нас все хорошо. – Она произнесла эти слова и поняла, что это правда. Было бы легко обвинить Оскара в том, что она одинока и во многом не уверена, но он тут ни при чем. И мать тоже. Лина не могла винить незнакомую женщину. Ее жизнь принадлежала ей самой, и жизнь эта могла быть хорошей, а могла пройти в пустых мечтах о большем, об ином.
Оскар обнял дочь в последний раз и молча вышел из комнаты. Лина осталась стоять у окна спальни. Она смотрела, как вспыхивают уличные фонари, как темнеет здание, а потом в них снова вспыхивают пятна света – это люди, быстрые и разноцветные, входят в комнаты. Она услышала, как хлопнула входная дверь – это Оскар вышел из дома. Она смотрела, как он идет на восток по Шестой улице, опустив голову и засунув руки в карманы, а потом сворачивает за угол к метро и исчезает.
Наконец Лина отвернулась от окна. Она посмотрела на дверь, потом на свою сумку, на смартфон. Стоит ли сейчас звонить матери? Готова ли она? Внезапно в Лине проснулась неугомонная энергия, и мысль о пробежке – просто пробежаться по парку, снова и снова огибая петлю, – показалась соблазнительной, но было слишком темно, и физическая усталость не смогла бы вытеснить эту странную неловкость, эту ошеломляющую новую реальность.
Оглянувшись на кровать, Лина снова увидела письмо Калеба, и ее пульс успокоился, а энергия нашла место для выхода. Ей нужно было закончить чтение, не только потому, что хотелось узнать конец этой истории, но и чтобы хоть ненадолго отвлечься от всего, что, несомненно, последует завтра, через неделю, через месяц. Грейс не умерла. Грейс не умерла. Каждый раз, повторяя слова отца, она испытывала маленькое, ужасное, чудесное потрясение. Но сейчас, одна в своей темнеющей детской спальне, Лина сосредоточила мысли на Доротее и Джозефине.
«Спаси их», – сказал Джек. Доротея была жива, но очень слаба от потери крови. Что с ребенком, я не знал. Я вспомнил лекцию в медицинском колледже, прочитанную не доктором Коггинсом, а его коллегой, специалистом по акушерству – лекцию о хирургической процедуре вскрытия брюшной полости роженицы, чтобы извлечь плод: иногда выживали и мать, и ребенок, иногда – кто-то один, а иногда умирали оба. Я мог это сделать. У меня были инструменты; скальпели в саквояже, и Джек мог принести все, что мне было нужно. Но жизнь покидала Доротею, я видел, как кровь пропитывала ее матрас, в свете газовой лампы, горевшей на прикроватном столике, лицо было мертвенно-бледным. Спасти их. Я знал, что должен действовать быстро. И начал действовать.
Ты, должно быть, уже знаешь, чем кончился этот печальный эпизод. Не хочу навязывать твоему сознанию образы, которые навсегда запечатлелись в моем, поэтому обойдусь без дальнейших подробностей.
Доротея не выжила, слишком велика была кровопотеря. Не выжил и мальчик, которого мы вытащили из нее багровым и неподвижным. Джек, одной рукой прижимая к себе младенца, сидел рядом с Доротеей на кровати и сжимал ее еще теплую руку. Глядя на него, я чувствовал, как у меня холодеют конечности, будто я стоял посреди ледяной бури, один в ее недвижном центре. Я не мог двинуться с места, я мог только молча наблюдать невыносимое горе Джека. Наконец я подошел к кровати и сел рядом с ним. Я не помню, произнесли ли мы какие-нибудь слова, обнялись ли – помню только, что мы, скорбя, сидели рядом, и это был последний раз, когда мы с Джеком так долго и так мирно находились в обществе друг друга.
Вскоре мы услышали топот приближающихся лошадей. Рассвет уже наступил, и бледно-розовый свет разлился по комнате, где мы по-прежнему жались к кровати и лампе, как будто все еще была ночь. Я выглянул наружу и увидел, что Лэнгстон спешился, а доктор Коггинс мчится к дому с черной докторской сумкой – в точности такой же, как моя. Я услышал на лестнице его тяжелые шаги, и, когда он вошел в комнату, я уже стоял перед дверью.
– Что здесь произошло? – спросил меня доктор Коггинс, быстро окинув взглядом Джека с Доротеей и младенцем. Джек по-прежнему сидел на кровати и не обращал внимания на вновь прибывших.
Я начал было пересказывать ночные события, но доктор Коггинс поднял руку, останавливая мое повествование, подошел ко мне вплотную.
– Ты что, выпил? – воскликнул он. – Я чувствую, от тебя пахнет.
Лэнгстон, стоявший чуть позади доктора Коггинса, услышал это обвинение и перевел взгляд с троих на кровати на меня. Решительно и уверенно сжатые челюсти Лэнгстона и легкий кивок его головы подсказали мне, что это он сообщил доктору, в каком я был состоянии, когда уезжал от миссис Берси.
Я не ответил доктору Коггинсу. Я ничего не мог сказать. Мои пальцы похолодели, ноги онемели, между мной и этими двумя, разгоряченными и раскрасневшимися от долгой скачки, такими уверенными в себе и своей правоте, разверзлась пропасть. Доктор Коггинс подошел к кровати, где лежало изуродованное тело Доротеи, и посмотрел на кровь – кровь была повсюду в комнате, кровь, которая в темноте не казалась такой черно-красной, как сейчас, при свете зари.
– Позор, – сказал он. Услышав это слово, Джек отвлекся от своего горя и уставился на меня, в его глазах отразился ужас. Что бы я с тех пор ни делал – зашивал раны или умерял лихорадку, – этот образ никогда не сотрется из моей памяти.
И все же я промолчал. Я попятился от доктора Коггинса, от пристального взгляда Джека и Лэнгстона, все еще кивавшего, и вышел из комнаты. Что я мог сказать? Я снова и снова возвращался к той ночи, к стуку в дверь миссис Берси, к изгибу позвоночника ребенка под натянутой кожей Доротеи, к движениям ее глаз, к первому разрезу скальпеля, когда я начал операцию, к каждому шагу, который предшествовал обвинению доктора Коггинса и моему отъезду.