Я уговаривал своего брата Джека ехать со мной. Разные, как вода и камень, мы были близки, как только могут быть близки два брата. Я полагал, что на скудной ферме нашего отца у него нет будущего. Но Джек отказался. Когда я уехал, ему было всего 13 лет, он был небольшого роста, хрупкий и угловатый подросток. Внешне он еще был ребенком и, будучи ребенком, не представлял себе жизни вне родительского дома, каким бы гнетущим ни был этот дом.
В годы, проведенные вдали от дома, когда я работал сначала ассистентом врача в Филадельфии, а затем поступил в медицинский колледж, я редко вспоминал о родителях. Я написал им только один раз. Из моего письма они узнали, что я учусь в колледже и намерен оставаться в Филадельфии, пока не получу диплом, а может быть, и дольше.
Однако мои мысли часто возвращались к Джеку. Я надеялся, что он прочитает оставшиеся от меня книги. Я надеялся, что отец не колотит его так часто и сильно, как раньше. Я спрашивал себя, когда же он покинет это место. Но все же год за годом я ему не писал. У меня не было для него слов. Наконец Джек прислал мне весточку. Весной 1849 года я получил письмо, в котором сообщалось о смерти нашего отца. Джек попросил меня вернуться домой, чтобы отдать дань уважения отцу и еще раньше умершей матери, чьих могил я так и не видел. Он сообщил, что продал семейную ферму в Линнхерсте, купил другую в соседнем городке Стэнтоне и недавно женился на девушке, которую мы знали с детства, Доротее Раундс. Отец Доротеи, гробовщик, помог ему похоронить мать, и именно в связи с похоронами матери Джек снова встретился с Доротеей.
Доротея и Джек приглашали меня в свой семейный дом. И я приехал.
В то лето я спал под чердачной крышей в доме Джека, по вечерам слушал, как ласточки бьют крыльями о жестяную крышу, а по утрам – одинокое кукареканье петуха. Я вставал с восходом солнца и видел, что Доротея и Джек уже заняты утренними делами. В моих воспоминаниях о том времени Джек всегда пребывает в движении, в бурной деятельности, его руки заняты, плечи несут, тянут или толкают, а рядом – спокойное присутствие Доротеи, прелестного темноволосого ангела.
Джек был все тем же серьезным, честным парнишкой, которого я помнил с детства. На два года моложе, но теперь на два дюйма выше меня, долговязый и худощавый, с копной темных вьющихся волос и глазами цвета плодородной земли. Соседей у него было немного, а ближайший город находился в 12 милях езды верхом. Изоляция их вполне устраивает, сказал мне Джек. Они с Доротеей устали от людей в Линнхерсте и решили начать заново, подальше от привычного быта.
По мере того как лето близилось к концу, талия Доротеи становилась все толще, живот округлялся, и я не мог не заметить, что она беременна. «Да, – сказала она, – разве это не чудесно?» Я спросил об этом, когда мы с Доротеей были на кухне вдвоем, – я думал, что такой вопрос может смутить моего брата, если мы станем обсуждать это при нем. Я улыбнулся и поздравил ее, а потом в поле похлопал брата по плечу и улыбнулся, поздравляя и его. Он понял мой жест и смущенно уставился в землю, лишь слегка приподнятые уголки его губ сказали мне, что он улыбается в ответ.
В то лето, проведенное с моим братом, мое пристрастие к выпивке ослабло. Я не пил спиртного, вернее, пил редко и только вместе с Джеком, когда мы усаживались на скрипучие деревянные стулья на парадном крыльце. Физическая усталость от работы на ферме, казалось, заглушала то, что раньше толкало меня к бутылке. Тогда я не мог объяснить этого, да и сейчас не могу, но эти три месяца были самыми трезвыми с тех пор, как я покинул дом.
В сентябре я вернулся в Филадельфию и начал готовиться к выпускным экзаменам. В городе, окруженный друзьями и единомышленниками, я снова почувствовал жажду и погрузился в беспорядочную студенческую жизнь. Я уже много месяцев не получал вестей от Джека. В ту же зиму я написал ему о своей договоренности с доктором Коггинсом и о намерении создать клинику в округе Шарлотта. По правде говоря, близость предполагаемой клиники к ферме брата и побудила меня согласиться на эту работу. Мне нравилось проводить время с Джеком и Доротеей, и я мечтал о возвращении к семье и знакомым местам. Я чувствовал, что моя детская обида проходит, и воспоминания, едва ли достойные того, чтобы их хранить, превращаются в терпимые и даже желанные. Причиной этой перемены был Джек. Он не страдал в родительском доме так, как я; моменты и события, которые он помнил, как будто касались совершенно другого детства, других родителей, другого дома. Я слышал, как он рассказывал Доротее о пироге с персиками и корицей, который пекла наша мать; об игрушечном поезде, который наш отец сделал из старой жестянки из-под табака, а рельсы соорудил из обрезков дерева, сложенных вместе и отшлифованных тонким и гладким песком; о зимней ночи, когда отец вез меня, бредящего от лихорадки, к доктору в город. Почему я ничего этого не помню? Может быть, он выдумывал свои истории? Сочинял их ради меня или ради себя? Я не знаю. Но что бы Джек ни говорил тебе о том времени, какие бы истории ни рассказывал о нашем детстве в Линнхерсте, о родителях и о жизни, которую они вели, знай: он говорит правду.
Я написал Джеку во второй и в третий раз. Я спрашивал о состоянии дел на ферме, о первом урожае, о здоровье Доротеи и о предстоящем рождении их ребенка. Но от него все не было известий. Может быть, он и написал письмо, но оно затерялось на сельской почте. Может быть, он был слишком занят, чтобы писать. Может быть, подумал я уже позже, он таким образом мстит мне, как бы упрекает за исчезновение с родительской фермы, за все те годы, что он трудился в одиночестве рядом с отцом. Теперь тот маленький теплый круг, который он образовал с Доротеей, не раздвинется так легко, чтобы вместить меня, блудного брата, как бы ни было велико мое сожаление или истинна моя любовь к нему. И за это я не мог его упрекнуть.
В последние недели 1849 года мы с доктором Коггинсом были заняты подготовкой к будущей работе нашей клиники. Мы открыли приемную в Рэндольфе во второй день января 1850 года. В утренние часы мы принимали пациентов в клинике, а после обеда и вечером посещали их на дому и делали другую работу. Недели пролетали быстро, и я уже не думал о своих письмах к Джеку, оставшихся без ответа. Я полагал, что Джек все же напишет мне и мы продолжим то, что начали прошлым летом, чтобы снова стать братьями.
Через месяц после открытия нашей клиники я наконец получил весточку от Джека. Ее принес Лэнгстон Ноулз, сосед Джека, с которым я познакомился прошлым летом. Это был холостяк, высокий, с длинной темной бородой, которую он поглаживал, когда говорил, и концы ее казались потертыми и поредевшими от такого обращения.
Однажды поздно вечером Лэнгстон появился у дверей клиники. Никого там не застав, он пошел к шерифу, чтобы узнать домашний адрес, мой или доктора Коггинса. Лэнгстон сказал, что врач срочно нужен, чтобы оказать неотложную медицинскую помощь на ферме Джека. Шериф направил его в мою квартиру на втором этаже городского пансиона, и Лэнгстон долго и громко стучал, пока хозяйка, миссис Берси, не проснулась и не открыла дверь.
Я не слышал стука Лэнгстона, потому что в это время сидел в оцепенении на краю кровати, уставившись на собственное размытое отражение в темном окне напротив. Не знаю, как долго я так сидел до того, как миссис Берси вошла в мою комнату, но дома я выпил почти полную бутылку неважного виски, а перед этим побывал в трактире, где, конечно же, тоже выпил изрядно. Разбуженная Лэнгстоном хозяйка сначала вежливо, а потом все громче стучала в мою дверь, и наконец, не получив ответа, открыла ее сама и застала меня в таком состоянии. Она потрясла меня за плечо и объяснила, что мой брат требует моего немедленного внимания и неотложной медицинской помощи, так что не мог бы я поскорее спуститься?