Порою Кристин думала о своих близких – о сыновьях, которые разбрелись по всему свету, о внуках, которых ей никогда не суждено увидеть; золотистый затылок маленького Эрленда витал перед ее взором. Но образы их стали такими далекими и неясными. Казалось, будто это бедствие сделало всех людей одинаково близкими и одинаково далекими друг другу. Да к тому же и работы у нее день-деньской было по горло – как нельзя более кстати пришлась ее привычка к любому труду. Часто, когда она доила коров, к ней неожиданно подходили заброшенные ребятишки, которых она раньше и в глаза не видела, и ей не всегда приходило в голову спросить, откуда они или что делается у них дома. Она просто кормила их и вела в дом, в зал капитула или еще куда-нибудь, где горел огонь, или укладывала в постель в спальном покое.
С каким-то странным удивлением она замечала, что в эту злосчастную пору, когда каждому, более чем когда-либо, следовало неусыпно предаваться молитвам, у нее почти никогда не хватало времени, чтобы собраться с мыслями и помолиться. Когда ей удавалось улучить свободную минутку, она бросалась на колени в церкви перед дарохранительницей, но лишь безмолвно вздыхала и не очень истово бормотала «Pater noster» и «Ave». Кристин и сама не сознавала, что она больше и больше утрачивает монашеские повадки, которые приобрела за эти два года в монастыре, и снова становится похожей на прежнюю хозяйку. Это происходило по мере того, как община редела, монастырские обычаи приходили в упадок, аббатиса, слабая, почти лишившаяся дара речи, все еще лежала в постели и все больше труда ложилось на плечи тех немногих, кто еще оставался в живых и был в состоянии работать.
Однажды Кристин случайно узнала, что Скюле находится в Нидаросе, – почти все его гребцы либо вымерли, либо удрали, и он не мог набрать новую корабельную команду. Он был здоров, но пустился в разгульную жизнь, подобно многим отчаявшимся молодым людям. «Кто боится, тот наверняка помрет», – говорили они и одурманивали себя – бражничали, играли в кости и плясали да распутничали. В эти злые времена даже жены почтенных горожан и девушки из самых знатных родов убегали из дому. Вместе с непотребными девками шатались они по кабакам и харчевням среди одичавших мужчин.
«Боже, прости им», – думала мать, но, казалось, сердце ее настолько устало, что она не в силах была очень скорбеть об этом.
Впрочем, и в приходах тоже хватало и греха, и безумств. Кое-что доходило и до монастыря, хотя вообще-то монахиням некогда было заниматься пересудами. Но отец Эйлив, который, не ведая отдыха и срока, навещал больных и умирающих по всей округе, сказал ей однажды, что там больше нужно врачевать души, нежели тела.
* * *
И вот наступил вечер, когда они сидели вокруг очага в помещении монастырского совета – горсточка людей, еще оставшихся в живых в Рейнском монастыре. Здесь были четыре монахини и две сестры-белицы, старик-конюх и мальчик-подросток, две женщины, живущие Христа ради, и несколько детей. Все они жались поближе к огню. На почетной скамье, около которой на светлой стене выделялось в полутьме большое распятие, лежала аббатиса. В головах и в ногах у нее сидели сестра Кристин и сестра Турид.
Девять дней прошло со времени последней смерти среди монахинь, и уже пять дней никто не умирал ни в монастыре, ни в близлежащих домах. По словам отца Эйлива, чума, как видно, шла на убыль и по всей округе. И впервые почти за три месяца словно свет мира, уверенности и покоя снизошел на этих собравшихся вместе, молчаливых и усталых людей. Старая сестра Турюнн-Марта, опустив на колени четки, взяла за руку маленькую девочку, стоявшую подле нее.
– Ну а ты как думаешь? Да, дитя, теперь, видно, мы воочию убедились, что Матерь Божья Мария никогда не отвращала своего милосердного лика от детей своих надолго.
– Нет, сестра Турюнн, это вовсе не Дева Мария, это все она, Хель.
[152] Она лишь тогда уйдет из нашего прихода со своими граблями и своим помелом,
[153] когда у кладбищенских ворот принесут в жертву невинного человека… Завтра она будет уже далеко отсюда…
– О чем она говорит? – встревоженно спросила монахиня. – Тьфу, Магнхильд, экую языческую ересь ты несешь! Стоило бы угостить тебя лозой…
– Расскажи нам, в чем дело, Магнхильд, не бойся, – попросила стоявшая позади них сестра Кристин. У нее перехватило дыхание, потому что она вспомнила: в молодости она слыхала от фру Осхильд об ужасных, несказанно нечестивых советах, которыми дьявол искушает отчаявшихся людей…
Под вечер дети гуляли в роще, у приходской церкви, и некоторые мальчики пробрались к находившейся там землянке и подслушали разговоры мужчин, совещавшихся внутри. Эти мужчины будто бы поймали малыша Туре, матерью которого была Стейнюнн с побережья, и собирались принести его нынче ночью в жертву чуме, страшному чудищу Хель. Дети рассказывали с увлечением и очень важничали, что им удалось завладеть вниманием взрослых. Им, видно, и в голову не приходило пожалеть бедняжку Туре – он все равно был каким-то отверженным, постоянно побирался Христовым именем в приходе, но никогда не попрошайничал в монастыре. И если отец Эйлив или кто-либо другой из посланцев аббатисы отыскивал его мать, та не желала отвечать ни на ласковые, ни на суровые увещевания или попросту убегала от людей. Лет десять промышляла она в злачных местах на прибрежных улочках в Нидаросе, но потом подхватила какую-то дурную болезнь, которая так страшно изуродовала ее, что под конец Стейнюнн не могла уже больше добывать себе пропитание привычным путем. Тогда она вернулась сюда, в приход, и поселилась в лачуге на берегу. Однако случалось и теперь, что какой-нибудь нищий или бродяга проводил с ней часок-другой в ее хижине. Кто был отцом мальчика, она и сама не знала.
– Надо пойти туда, – сказала Кристин. – Нельзя сидеть сложа руки, когда крещеные души у самых наших дверей продаются дьяволу.
Монахини зароптали. Эти мужчины всегда были самыми отпетыми головами в приходе, грубиянами и безбожниками, а уж бедствия и отчаяние последних дней превратили их, верно, в сущих дьяволов.
– Хоть бы отец Эйлив был дома, – причитали они. Во время чумы положение священника в монастыре стало таким значительным, что сестры монахини считали – он все может…
Кристин в отчаянии ломала руки:
– А что, если я пойду одна? Матушка, благословите идти туда!
Аббатиса так стиснула ее руки, что Кристин тихо охнула. Старая, лишившаяся дара речи женщина поднялась на ноги. Знаком дала она понять, чтобы ее одели для выхода. Она потребовала золотой крест – знак своего сана – и посох. Потом взяла под руку Кристин, самую молодую и самую сильную из женщин. Все монахини встали и последовали за ними.