И последней ясной мыслью, промелькнувшей в ее мозгу, была мысль о том, что она непременно умрет еще до того, как эта полоска успеет исчезнуть; и она радовалась этому. Непонятным чудом, в существовании которого она, однако, была убеждена, казалось Кристин то, что Бог по рукам и ногам связал ее договором, заключенным без ее ведома ради ее же блага, договором любви, излитой на нее. И вопреки ее своеволию, вопреки ее тяжелому, земному нраву остатки этой любви все же сохранились в ней. Они согревали ее, как солнце согревает землю, они дали всходы, которые не смогли уничтожить до конца ни самый жаркий огонь, ни яростный гнев плотской любви.
Она была служительницей Бога – его строптивой, недовольной служанкой, чаще всего угодливой в своих молитвах и неверной в глубине своего сердца, ленивой и небрежной, нетерпеливой в часы испытаний, непостоянной в своих поступках. И все же он держал ее как слугу свою, и под блестящим золотым кольцом она тайно была отмечена этой полоской – знаком служительницы Бога, принадлежавшей тому господину и королю, который пришел теперь, несомый освященными руками отца Эйлива, чтобы дать ей свободу и избавление…
* * *
Сразу после того, как отец Эйлив прочитал последнее напутствие, причастил и соборовал ее, Кристин, дочь Лавранса, вновь потеряла сознание. У нее все время шла горлом кровь, она пылала в лихорадке, и священник, оставшийся подле нее, сказал монахиням, что теперь дело быстро пойдет к концу.
Несколько раз умирающая приходила в сознание настолько, что узнавала то одного, то другого – отца Эйлива, сестер монахинь; раз узнала и саму фру Рагнхильд; видела она и Ульва. Она старалась показать, что узнала их, показать, как ей приятно, что они подле нее и желают ей добра. Но тем, кто стоял подле, казалось, что она просто перебирала руками в агонии.
Раз она увидела лицо Мюнана – ее маленький сынок подсматривал за ней в дверную щелку. Потом он спрятал головку, а мать продолжала пристально смотреть на дверь, ожидая, не выглянет ли мальчик снова. Но вместо него появилась фру Рагнхильд. Она подошла и вытерла ей лицо влажным платком, и это тоже было приятно… Потом все исчезло в темно-красном тумане и в грохоте, который вначале все нарастал и нарастал, но мало-помалу замер вдали, а красная туманная мгла поредела, и посветлела, и под конец сменилась легкой дымкой, похожей на утренний туман, который обычно бывает перед восходом солнца. Стало совсем тихо, и Кристин поняла, что она умирает…
* * *
Отец Эйлив и Ульв, сын Халдора, вместе вышли от умершей. Они остановились в дверях, ведущих на монастырский двор…
Выпал снег. Никто этого не заметил, пока они сидели подле нее, а она боролась со смертью. Белая пелена, покрывавшая отвесную крышу церкви, странно слепила глаза; колокольня светилась на фоне обложенного серыми тучами неба. Снег, такой нежный и белый, лежал на всех оконных рамах и выступах, опушил серые камни церковных стен. И оба они помедлили, словно не решаясь запятнать следами своих ног тонкий покров свежевыпавшего снега.
Они жадно вдыхали воздух. После удушливого запаха, который всегда стоит в помещении больного чумой, он был таким сладостным на вкус – прохладным, легким и освежающим; казалось, будто этот снегопад смыл поветрие и заразу, – воздух был приятен, как родниковая вода.
На башне вновь зазвонил колокол – мужчины взглянули наверх, туда, где за слуховыми оконцами рождались звуки. Легкие снежинки от сотрясения отделялись от остроконечной колокольни и, обнажая черный гонт крыши, скатывались вниз и превращались в снежки.
– Вряд ли этот снег останется лежать, – сказал Ульв.
– Он, верно, растает еще до вечера, – ответил священник.
Бледные золотистые просветы появились в облаках, а на снег упал слабый, словно нащупывающий путь, робкий луч солнца.
Мужчины остановились, и Ульв, сын Халдора, сказал:
– Вот о чем я думаю, отец Эйлив: я хочу пожертвовать здешней церкви немного земли… и кубок Лавранса, сына Бьёргюльфа, который она отдала мне… Отслужить заупокойную по ней, и по моим крестникам, и по нему, Эрленду, моему родичу…
Священник так же тихо и не глядя на Ульва ответил:
– Сдается мне, тебе следовало бы возблагодарить того, кто привел тебя сюда вчера вечером, – ты можешь быть доволен тем, что тебе довелось помочь ей в испытаниях этой ночи.
– Как раз так я и думал, – сказал Ульв, сын Халдора, а потом усмехнулся. – И вот что, отец, я почти раскаиваюсь, что держал себя таким праведником… с ней.
– Бесполезно тратить время на столь тщетное раскаяние, – ответил священник.
– Что ты хочешь сказать?
– Раскаиваться надо только в содеянном грехе, думаю я.
– Как это?
– Потому что никто не добр, кроме Бога. И ничего доброго мы не можем свершить без его помощи. Так что совсем уж бессмысленно раскаиваться в добром деянии, Ульв, потому что добро, свершенное тобой, не может пойти прахом; и, сокрушись все горы на свете, оно останется…
– Да, да. Непонятно мне это, отец мой. Устал я…
– Да, конечно, и ты, верно, проголодался, Ульв, придется тебе пойти со мной в поварню, – сказал священник.
– Спасибо, нет у меня охоты есть, – ответил Ульв, сын Халдора.
– А все-таки тебе бы надо пойти со мной и поесть, – убеждал его отец Эйлив, положив руку на плечо Ульва и увлекая его за собой. Они вышли во двор и отправились к поварне. Невольно оба они старались ступать по свежевыпавшему снегу так легко и осторожно, как только могли.