Симон был уверен: стань она его женой и проживи пятнадцать лет под его ласковой опекой, она и ему была бы в беде верной подругой. Разумная и твердая духом, она делила бы с ним все его невзгоды. Но никогда ему не пришлось бы увидеть окаменевшего лица, какое она обратила к нему в тот вечер в Осло, когда рассказала, что выходила в город навестить тот непотребный дом. Никогда бы не услышать ему своего имени в диком вопле, полном тоски и отчаяния. И не юношеская честная и справедливая любовь отозвалась тогда на этот вопль в его сердце. Безумие проснулось в нем и ответило на ее исступленное отчаяние… Нет, и ему самому никогда бы не узнать, что подобное может гнездиться в его душе, если б у них с Кристин все пошло так, как положили между собой их отцы…
А ее лицо в ту ночь, когда она прошла мимо него и скрылась в темноте, чтобы найти средство для спасения его ребенка… Никогда не отважилась бы она пуститься в этот путь, не будь она супругой Эрленда, которая выучилась, не дрогнув, совершать самые отчаянные поступки, хотя бы ее сердце разрывалось от страха. А ее улыбка, полная слез, когда она разбудила его, чтобы сказать, что мальчик зовет отца, – с такой страдальческой нежностью улыбается лишь тот, кто знает цену победам и поражениям…
Та, которую он любил ныне, была супругой Эрленда. Но тогда его любовь греховна, и, стало быть, он не стоит лучшей доли и должен покорно сносить душевные муки. А он был так несчастлив, что иной раз сам не мог поверить: полно, неужто все это впрямь происходит с ним самим и неужто ему никогда не избыть этого несчастья?
Когда, поправ свою собственную честь и гордость, он напомнил Эрлингу, сыну Видкюна, о том, о чем ни один благородный человек не обмолвился бы и намеком, он поступил так не ради братьев или родичей, но только ради нее одной. Только ради нее у него достало сил унизиться перед другим человеком и молить, как молят прокаженные нищие на паперти городских церквей, выставляя напоказ свои гноящиеся язвы…
В ту пору он думал: «Придет время, и она это узнает». Не все, а то, как глубоко он унизил себя. Когда оба они станут стариками, он скажет Кристин: «Я сделал все, чтобы помочь тебе, потому что не забыл, как горячо любил тебя в ту пору, когда был твоим женихом…»
Об одном только он никогда не смел помыслить. Сказал ли ей что-нибудь Эрленд?.. Да, Симон лелеял мечту, что однажды сам признается ей: «Я никогда не мог забыть, что любил тебя, когда мы были молоды». Но если она уже знала, узнала от собственного мужа – нет, этой мысли он не в силах снести…
Он хотел сказать об этом ей одной, когда-нибудь позднее, через много лет. Но ведь однажды он сам выдал себя, и Эрленд отшатнулся, увидев то, что Симон считал скрытым глубоко в тайниках своего сердца. И Рамборг знала об этом – хотя он никак не мог взять в толк, как она догадалась…
Его собственная жена и ее муж – они знали всё…
Испустив глухой, отчаянный крик, Симон порывисто метнулся на другую сторону кровати…
– Помоги мне Боже! – Теперь он лежит здесь униженный и истерзанный, изнывая от душевных ран и сгорая от стыда…
* * *
Хозяйка приоткрыла дверь, встретилась взглядом с воспаленными глазами Симона, горевшими сухим, колючим блеском. «Я вижу, вам не спится? А сейчас только Эрленд, сын Никулауса, проскакал мимо сам-третей – с ним, должно быть, двое его сыновей». Симон что-то буркнул ей в ответ сердито и невнятно.
* * *
Он пропустит их вперед… А там и ему самому пора собираться в дорогу…
Как только он войдет в горницу и снимет верхнюю одежду, Андрес потянется к его меховой шапке и нахлобучит ее на голову. А потом усядется верхом на скамью и поскачет в Дюфрин к дяде, и громадная шапка будет съезжать ему то на крошечный носик, то на затылок, покрытый светлыми мягкими завитками… Но Симон тщетно силился утешить себя воспоминаниями о доме… Одному Богу ведомо, когда мальчугану придется теперь гостить у дяди в Дюфрине…
И тут вдруг Симону вспомнился его старший сын, которого родила ему Халфрид, Эрлинг… Он не часто думал о нем. Маленький посиневший трупик – те несколько дней, что мальчик прожил на свете, отец почти не видел его – он сидел у постели умирающей жены. Если бы малютка остался в живых или пережил хоть ненадолго свою мать, Мандвик остался бы Симону. Тогда вторым браком он, верно, женился бы где-нибудь в тех краях и только изредка наведывался бы на север посмотреть на свое имение в родной долине.
Тогда бы он – нет, он не забыл бы Кристин – мудрено забыть женщину, которая вовлекла тебя в такую диковинную игру… Черт побери, неужто мужчина не вправе вспоминать как необычное приключение, что ему пришлось искать свою невесту, воспитанную в благочестии и скромности девушку знатного рода, в непотребном доме, в постели другого мужчины. Но все-таки тогда, быть может, воспоминание о ней не лишало бы его покоя, не отбивало бы вкус у всех даров, которые жизнь преподносит ему щедрой рукой…
Эрлинг… Ему минуло бы теперь четырнадцать зим. Когда Андрес достигнет возмужалости, Симон станет немощным стариком…
«Халфрид, Халфрид, тебе не очень-то сладко жилось со мной. Видно, не безвинно терплю я то, что выпало на мою долю…»
Эрленд, сын Никулауса, поплатился бы жизнью за свое легкомыслие. И Кристин вдовела бы теперь в Йорюндгорде…
А Симон, может статься, проклинал бы себя, что женился вторично. Не было на свете такой нелепицы, какой Симон не вообразил бы теперь о себе…
* * *
Ветер утих, но снег все еще валил по-весеннему крупными мокрыми хлопьями, когда Симон выехал с постоялого двора. И вдруг в этот вечерний час, несмотря на снегопад, в роще звонко залилась какая-то птица.
Как при резком движении вскрывается незажившая рана, так в сердце Симона отозвалось болью мгновенное воспоминание: во время пасхальной пирушки в Формо он вышел с гостями во двор погреться на полуденном солнце. На вершине березы насвистывала малиновка, пуская трели в ясное голубое небо. Из-за угла дома показался хромой Гейрмюнд, он подтягивался на костыле, одной рукой обняв за плечи старшего сына. Гейрмюнд остановился, задрал голову кверху и стал вторить малиновке. Мальчик тоже принялся свистеть, вытянув губы трубочкой. Они с отцом умели подражать чуть ли не всем певчим птицам. Кристин стояла немного поодаль вместе с другими женщинами и прислушивалась, улыбаясь своей прекрасной улыбкой.
На западе в солнечном закате таяли облака, золотясь над белоснежными зубцами гор и заполняя расселины и ущелья серыми клубами, похожими на клочья тумана. Река отсвечивала тусклым медным блеском и, темнея, бурлила вокруг камней, преграждавших ей путь, а на каждом камне лежала маленькая белая подушка свежевыпавшего снега.
Усталые лошади тяжело переступали по размокшей дороге. Когда всадники перевалили через обрывистые склоны у реки Улы, спустилась молочно-белая ночная мгла и полная луна проглянула сквозь зыбкие клочья тумана и облаков. Симон переправился через мост и выехал на поросшую соснами равнину, по которой пролегал санный путь, – тут лошади побежали быстрее, они чуяли, что эта дорога ведет к конюшне. Симон похлопал Дигербейна по потной горячей шее. Он радовался, что его путешествие близится к концу. Должно быть, Рамборг уже давно заснула.