Тогда она попробовала утешить себя мыслью, что родители все равно ей никогда этого не позволили бы. Да и не поверили бы, что это принесет какую-нибудь пользу. Ведь она уже помолвлена, и они не захотят потерять Симона, которого так полюбили. Ей показалось, что родители изменяют ей в чем-то, раз они уж так гордятся этим зятем, и внезапно с отвращением вспомнила круглое красное лицо Симона, его маленькие смеющиеся глазки, его упругую поступь, – он прыгает, как мячик, вдруг пришло ей на мысль, – его шутливую речь, которая заставляла ее чувствовать себя невеждой и дурой. Совсем уж не такое большое счастье получить его в мужья и переехать всего только вниз, в Формо… И все-таки лучше уж выйти за него, чем идти в монастырь!.. Но широкий мир, лежащий за горами, королевский двор, и графы, и рыцари, о которых рассказывала фру Осхильд, и красавец с печальным взором, который повсюду следовал бы за нею, никогда не уставая… Она вспомнила Арне в тот летний день, когда он лежал на боку и спал, а его русые блестящие волосы рассыпались по вереску, – тогда она любила его так сильно, как родного брата… Нехорошо было так говорить с нею, раз он знает, что им все равно никогда не принадлежать друг другу…
* * *
Мать послала сказать из Лэугарбру, что она останется там ночевать. Кристин встала, чтобы раздеться и лечь спать. Она начала расшнуровывать платье, но вдруг снова надела башмаки, завернулась в плащ и вышла во двор.
Ночное небо, светлое и зеленоватое, простиралось над гребнями гор. Скоро должен был взойти месяц, и в том месте, где он скрывался за горою, медленно ползли маленькие тучки, и нижний край их блестел, как серебро; небо все светлело и светлело, как металл, на который ложится роса.
Кристин побежала между изгородями по дороге вверх к церкви. Церковь спала, черная и замкнутая, но Кристин подошла к кресту, стоявшему неподалеку в память того, что святой Улав отдыхал когда-то на этом месте, когда бежал от недругов.
Кристин опустилась на колени на камень и положила сложенные руки на подножие креста.
– Святой крест, крепчайшая мачта, прекраснейшее древо, мост для болящих, ведущий к прекрасным брегам выздоровления…
Казалось, что от слов молитвы ее смутная тоска расплывается, расходится, как круги по воде. Отдельные мысли, смущавшие ее, сглаживались, душа ее понемногу успокаивалась, смягчаясь, и тихая бездумная грусть занимала место горестей.
Она стояла на коленях, чутко воспринимая все ночные звуки. Ветер вздыхал так странно, река шумела в роще за церковью, а ручеек журчал совсем рядом, пересекая дорогу, – и всюду, вблизи и вдали, различала она во мраке и взором и слухом струйки текущей и капающей воды. Внизу в поселке река поблескивала белым. Месяц выглянул в просвет среди гор, влажные от росы листья и камни заблестели, и лунный свет неясно и тускло отразился от просмоленной бревенчатой колоколенки у ограды кладбища. Потом месяц снова скрылся там, где выше вздымался к небу горный хребет. Теперь небо еще больше покрылось сияющими тучками.
С дороги донеслись до нее звуки медленной конской поступи и мужских голосов, тихо и спокойно разговаривавших между собой. Кристин никого не боялась здесь, так близко от дома, где ей был знаком каждый; она почувствовала себя уверенней.
Отцовские собаки налетели на нее, повернули и помчались стрелой обратно в чащу, снова вернулись и кинулись к Кристин опять. Отец громко поздоровался с нею, показавшись на дороге среди берез. Он вел Гюльдсвейна под уздцы; на седле болталась целая связка птиц, а на левой руке Лавранс нес сокола с колпачком на голове. Отец шел в сопровождении высокого сутуловатого монаха в рясе, и Кристин, еще не успев рассмотреть его лица, уже знала, что это брат Эдвин. Она пошла им навстречу, не дивясь этому, словно во сне, и, когда Лавранс спросил ее, узнаёт ли она их гостя, она только улыбнулась.
Лавранс встретился с ним наверху, у Ростского моста, и ему удалось уговорить его пойти с ним домой и переночевать в усадьбе. Но брат Эдвин настаивал, чтоб ему позволили лечь в хлеву.
– Потому что я совсем завшивел, – сказал он, – меня нельзя класть в хорошую постель.
И как Лавранс ни просил, ни уговаривал, монах стоял на своем; сперва он даже хотел, чтобы его и накормили во дворе. Наконец его все-таки привели с собою в горницу. Кристин затопила печку в углу и поставила на стол свечи, пока девушка вносила еду и питье.
Монах уселся на скамью у самой двери и ничего не хотел на ужин, кроме холодной каши да воды. И не согласился, когда Лавранс предложил приготовить ему баню и велеть постирать одежду.
Брат Эдвин возился, почесывался, и все его худое старое лицо смеялось.
– Нет, нет, – говорил он, – насекомые кусают мою гордую плоть куда лучше, чем бичи и выговоры настоятеля! Все это лето я прожил под скалой в горах – мне разрешили уйти в пустыню, чтобы поститься и молиться; и вот я сидел там, воображая, что стал теперь совсем святым отшельником. А бедняки из Сетнадала приносили мне пищу и думали: вот уж перед ними действительно благочестивый и целомудренный монах. «Брат Эдвин, – говорили они, – если бы было побольше таких монахов, как ты, то мы бы куда скорее исправились, а то мы постоянно видим священников, епископов и монахов, которые грызутся и дерутся друг с другом, как поросята у корыта!» Я, правда, внушал им, что не по-христиански говорить такие слова, но мне нравилось слышать это, и я молился да пел вовсю, так что в горах прямо звенело. И теперь для меня очень полезно чувствовать, как вши грызутся и дерутся на моей собственной шкуре, и слышать, как добрые хозяйки, соблюдающие чистоту и порядок в своих горницах, кричат, что эта грязная монастырская свинья отлично может ночевать и на сеновале в летнее время. Сейчас я иду на север, в Нидарос, к празднику Святого Улава, и мне полезно видеть, как люди не очень-то спешат близко подходить ко мне…
Ульвхильд проснулась; Лавранс подошел к ней и поднял с кровати, завернув в свой плащ.
– Вот, дорогой отец, тот ребенок, о котором я рассказывал. Возложите на нее руки и помолитесь Богу о ней, как вы молились за того мальчика в Мельдале, который, как мы слышали, стал снова ходить…
Монах ласково взял Ульвхильд за подбородок и посмотрел ей в лицо. Потом поднял ее ручку и поцеловал.
– Лучше молитесь вы оба, и ты и жена твоя, Лавранс, сын Бьёргюльфа, чтобы вам не впасть в искушение и не пытаться перебороть волю Божию ради этого ребенка. Сам Господь наш Иисус Христос поставил эти маленькие ножки на стезю, по которой вернее всего можно будет дойти до обители мира, – я вижу по твоим глазам, блаженная Ульвхильд, что у тебя есть молельщики и предстатели в лучшем мире.
– Но я слышал, что мальчик в Мельдале выздоровел, – тихо сказал Лавранс.
– Он был единственный сын у бедной вдовы, и не было никого, кроме прихода, кто стал бы кормить и одевать его, когда матери не станет. И все-таки эта женщина молилась только о том, чтобы Бог даровал ей безбоязненное сердце, дал ей силу верить, что он устроит все так, как будет лучше для мальчика. А я только то и сделал, что повторял с нею эту молитву.