И. Бунин.
Как я люблю ее, тебе не представить. Да и было бы дико уверять в этом после моего поведения и того, что я тебе говорил. Но это так. Дороже у меня нет никого».
Все письмо – запоздалый крик отчаяния. Напомню, что строки его принадлежат не романтическому юноше в пору его любви к Пащенко, но почти тридцатилетнему мужчине со сложившимся (сильным) характером и определившейся писательской репутацией.
Духовной близости у Бунина с юной женой не было, да и не могло быть. Но было другое. Здесь царил Эрос, со своими законами, вечная загадка ускользающей женской сущности, всегда волновавшей нашего героя. И вот что парадоксально: именно ей, своей Ане, исповедуется Бунин в том, о чем не говорил никому. Ни – раньше – Варе Пащенко, ни – затем – главной и единственной спутнице в жизни Вере Николаевне, ни поздней музе Галине Кузнецовой. Он выдает свое тайное тайных, что скрывал от всех, – эгоизм собственной художнической и человеческой натуры. «Хотел бы я любить людей и есть во мне любовь к человеку, – признается он ей, только ей, – но в отдельности, ты знаешь, я мало кого люблю».
Замечательное признание! Оно во многом объясняет и «эгоизм» его творчества, отстраненность от «конкретного» человека, «холодность» его виртуозной прозы (то, что подмечали в Бунине только наиболее зоркие современники, такие, как Борис Зайцев)…
Любовь-страсть исчерпала себя. В 1900 году Бунин подытожил: «В начале марта полный разрыв. Уехал в Москву».
В. Н. Муромцева-Бунина через много лет так откликнулась на любовную драму, пережитую Иваном Алексеевичем, в письме А. К. Бабореко от 5 января 1959 года:
«Прочла все письма периода Цакни сразу. Расстроилась: представляла иначе – считала более виноватым Ивана Алексеевича. А, судя по письмам, не только жизнь была не для творческой работы, а у самой Анны Николаевны не было настоящего чувства, и ей хотелось разрыва… Это понятно, конечно, они были и по натуре, и по среде, и по душе очень разные люди. И как с годами Иван Алексеевич, я не скажу, простил, а просто забыл все, что она причинила ему».
Все-таки, посмею сказать, что чувство, и чувство подлинное, сильное у Анны Николаевны к Бунину было, только свое, сообразное ее натуре. 30 августа 1900 года у нее родился сын, названный в честь деда Николаем. Краткие записки, посылавшиеся мужу после разрыва, нарочито сухи, официальны и касаются лишь свиданий с сыном: «Ввиду того, что Коле нельзя выходить в такую погоду, можете, если желаете, зайти к нему от 2 до 4. Назначьте день»; «Коля будет у вас в пятницу, от 2–3, если будет хорошая погода» и т. д.
В январе 1905 года мальчик скончался, как сообщили Бунину, «после скарлатины и кори от сердца».
В книге «Греченка», ставшего знаменитым певцом, Юрия Морфесси «Жизнь и любовь сцены» можно прочесть другое: «Вспоминаю мою первую встречу с тогда только вошедшим в славу поэтом-писателем И. А. Буниным. Он был мил и изящен. Познакомился с ним в семье издателя «Южного обозрения» – Н. П. Цакни. На его дочери женат был Бунин. Очаровательным ребенком был сын Бунина, пяти лет, говоривший стихами. Увы, этот феноменальный мальчик угас на моих руках, безжалостно сраженный менингитом».
Сильнейшее потрясение, испытанное Буниным при этом известии, все-таки несопоставимо с горем матери и всей семьи Цакни. Сама Аня не могла даже писать. Дрожащим, едва разбираемым почерком, со следами слез на листке, мачеха Элеонора Павловна сообщала Бунину:
«Вчера вернулись с похорон нашей радости, нашего ясного солнышка, нашей рыбки и, конечно, сейчас же (хотела? – пропущено. – О. М.) писать вам. Но не было сил держать перо в руке. Посылаю вам все, что от моей детки осталось, цветочек, лежавший около его щечки. Как мы будем жить без этой радости, которая была единением нашей жизни, не знаю. Да разве только мы! Все обожали его».
Анна Николаевна, при своей красоте, которая вызывала приступы ревности у Бунина, вторично не вышла замуж. Более того, она не хотела давать развода вплоть до отъезда Буниных в Париж. Она умерла в Одессе 13 декабря 1963 года. На расспросы отечественных буниноведов отвечала: «Ничего не помню».
Но помнила и она, помнил и Бунин: переписывался, помогал ей, когда она заболела туберкулезом. Память о ней настигала его. И вовсе не случайна неожиданная на первый взгляд запись от 17 сентября 1933 года (через 33 года после разрыва!): «Видел во сне Аню с таинственностью готовящейся близости. Все вспоминаю, как бывал у нее в Одессе – и такая жалость, что ‹…›. А теперь навеки непоправимо. И она уже старая женщина, и я уже не тот».
Да ведь это сновидение – исходный момент знаменитой концовки «Жизни Арсеньева»: «Недавно я видел ее во сне – единственный раз за всю свою долгую жизнь без нее. ‹…› Я видел смутно, но с такой силой любви, радости, с такой телесной и душевной близостью, которой не испытывал ни к кому никогда».
Образ Анны Николаевны, Ани угадывается и в одном из лучших в любовной лирике стихотворений Бунина:
Спокойный взор, подобный взору лани,
И все, что в нем так нежно я любил,
Я до сих пор в печали не забыл,
Но образ твой теперь уже в тумане.
А будут дни – угаснет и печаль,
И засинеет сон воспоминанья,
Где нет уже ни счастья, ни страданья,
А только всепрощающая даль.
5
Весной 1899 года Бунин жил в Ялте, дневал и ночевал У Чехова в его белой аутской даче, шутил, виртуозно изображая в лицах общих знакомых, и до слез смешил знаменитого хозяина. Как-то, гуляя по ялтинской набережной, Бунин увидел Чехова с высоким, сутуловатым мужчиной с зеленоватыми глазами, веснушчатым, с желтыми усиками, в крылатке и широкополой шляпе.
Чехов познакомил Бунина с Горьким, рассказывавшим в этот день «о каких-то волжских богачах из купцов, которые все были совершенные исполины».
Проводив Чехова, поехавшего к себе в Аутку, Горький пригласил Бунина зайти к нему, в скромную комнатку на Виноградной улице, и, неловко улыбаясь, показал карточку жены с ребенком на руках, потом кусок голубого шелка:
– Это, понимаете, я на кофточку ей купил… этой самой женщине… Подарок везу…
«Чуть не в тот же день между нами, – вспоминал Бунин, – возникло что-то вроде дружеского сближения, с его стороны несколько даже сентиментального, с каким-то застенчивым восхищением мною:
– Вы же последний писатель от дворянства, той культуры, которая дала миру Пушкина и Толстого!»
Портрет Горького, принадлежащий точному перу Бунина, поражает и восхищает своей живописной наблюдательностью:
«Он, худой, был довольно широк в плечах, держал их всегда поднявши и узкогрудо сутулясь, ступал своими длинными ногами с носка, с какой-то, – пусть простят мне это слово, – воровской щеголеватостью, мягкостью, легкостью, – я не мало видал таких походок в одесском порту. У него были большие, ласковые, как у духовных лиц, руки. Здороваясь, он долго держал твою руку в своей, приятно жал ее, целовался мягкими губами крепко, взасос. Скулы у него выдавались совсем по-татарски. Небольшой лоб, низко заросший волосами, закинутыми назад и довольно длинными, был морщинист, как у обезьяны – кожа лба и брови все лезли вверх, к волосам, складками. В выражении лица (того довольно нежного цвета, что бывает у рыжих) иногда мелькало нечто клоунское, очень живое, очень комическое, – то, что потом так сказалось у его сына Максима, которого я, в его детстве, часто сажал к себе на шею и верхом, хватал за ножки и до радостного визга доводил скачкой по комнате».