Фредерик был потрясен. Но поскольку он был не из тех, кто способен кого-то намеренно обидеть, он обнял ее, а обняв, поцеловал, и потом целовал ее почти так же нежно, как она целовала его, а потом так же нежно, как она его целовала, а потом еще нежнее, как если бы никогда с ней не расставался.
Он был потрясен, но все-таки мог целовать. И это казалось ему странно естественным. Он почувствовал себя тридцатилетним, а не сорокалетним, и Роуз была его Роуз двадцати лет, той Роуз, которую он так обожал, пока она не начала взвешивать, что он сотворил с ее идеей добра, и стрелка качнулась не в его пользу, и она превратилась в чужого человека, становилась такой неумолимой, все более и более напряженной и, что уж греха таить, жалкой. Он не мог достучаться до нее все это время, она не понимала, не могла понять. Она все ссылалась на то, что называла Божьими очами: «Пред очами Божьими это неправильно, это не может быть правильно». Ее горестное лицо – что бы там ни диктовали ей ее принципы, счастья они ей не дали – ее горестное личико, по которому было заметно, как усердно она старается быть терпимой… Кончилось тем, что он больше не мог этого перенести и постарался по возможности держаться подальше. Увы, она была дочерью приходского священника Низкой церкви
[34], узколобого дьявола, и не могла противостоять такому воспитанию.
Но что случилось, почему она оказалась здесь, почему она вдруг превратилась в прежнюю Роуз – это было выше его понимания, но, не понимая, он все-таки мог целовать ее. По правде говоря, он не мог остановиться, он начал бормотать слова любви в ее ушко, скрытое волосами, которые так сладко пахли и щекотали его совсем как когда-то.
И, прижимая ее к сердцу, чувствуя, как ее нежные руки обвивают его шею, он ощутил восхитительное чувство, которое он поначалу не мог определить, чувство нежное, теплое… А потом он понял: это было чувство защищенности, безопасности, уверенности. Больше не было нужды стесняться своей фигуры и прохаживаться на ее счет при посторонних, чтобы предвосхитить их уколы, не было нужды стесняться того, что он так вспотел, взбираясь на гору, и терзать себя картинками того, как он, вероятно, выглядит в глазах молодых красивых женщин – да, он человек средних лет, и до чего же абсурдно его желание выглядеть в глазах этих женщин привлекательнее и моложе. А Роуз все это не интересует. С ней он в безопасности. Для нее он тот же возлюбленный, каким был раньше, и она не заметит и ни словом не возразит против постыдных изменений, которые возраст сотворил с ним и будет только продолжать творить в дальнейшем.
И поэтому Фредерик с нарастающей теплотой и восторгом целовал свою жену и, просто держа ее в объятиях, позабыл обо всем на свете. Ну как он мог, например, помнить или думать о леди Каролине, даже как только об одной из сложностей ситуации, в которой он очутился, если рядом с ним была его прекрасная жена, чудесным образом вернувшаяся к нему, и она шептала, прижавшись щекой к его щеке, самые романтичные слова о том, как она его любит, как ужасно она по нему скучала? На какое-то мгновение – потому что даже во время самых страстных любовных объятий случаются мгновения ясности – он подумал о том, какой невероятной силой обладает женщина, которую ты в этот миг обнимаешь, по сравнению с самой прекрасной женщиной где-то там, но это были все его мысли, связанные со Скрэп, не более того. Скрэп была сном, растаявшим в свете утра.
– Когда ты выехал? – прошептала Роуз ему на ухо. Она не намеревалась выпускать его из объятий даже для того, чтобы поговорить.
– Вчера утром, – пробормотал он, прижимая ее к себе. Он тоже не намеревался ее выпускать.
– О, значит, сразу же, – прошептала Роуз.
Загадочное замечание, однако Фредерик сказал:
– Да, сразу же, – и поцеловал ее в шею.
– Как же быстро дошло мое письмо! – пробормотала Роуз с закрытыми от переизбытка счастья глазами.
– Верно, – сказал Фредерик, которому тоже захотелось закрыть глаза.
Значит, было письмо. Без сомнения, скоро прольется спасительный свет, и он во всем разберется, но в данный момент ему было так хорошо, так сладко снова прижимать к сердцу свою Роуз, после всех этих лет, что он не хотел ни над чем ломать голову. О, все эти годы он был достаточно счастлив, потому что не в его привычках быть несчастным, и сколько всего интересного предлагала ему жизнь, сколько у него было друзей, сколько успехов, сколько женщин жаждали помочь ему избавиться от мыслей об отвернувшейся от него, застывшей, несчастной жене, которая отказывалась тратить его деньги, которая испытывала отвращение к его книгам, которая все больше и больше отдалялась от него, и которая, когда он еще пытался поговорить с ней, с терпеливым упрямством все спрашивала: неужели он не понимает, как выглядят его книги, которыми он зарабатывает себе на жизнь, в глазах Божьих? «Никто, – сказала она ему однажды, – не должен писать книги, которые Господь не станет читать. Это и есть проверка, Фредерик». И он тогда расхохотался, громко, истерически, и выскочил из дома, только чтобы не видеть ее торжественно-серьезного лица, жалкого, торжественно-серьезного лица…
Но эта Роуз вернулась в молодость, в лучшую пору своей жизни, в пору, когда у них обоих были мечты и надежды. Как прекрасно им мечталось вместе, пока он не наткнулся на эту жилу – исторические романы, сколько у них было планов, как они смеялись и как любили друг друга. Какое-то время они ведь жили в самом сердце поэзии. После наполненных счастьем дней приходили счастливые ночи, счастливые, счастливейшие ночи, когда она засыпала у него на груди и просыпалась утром в той же позе, потому что они почти не шевелились, объятые глубоким счастливым сном. Какое чудо, что стоило ему прикоснуться к ней, и все это вернулось, и снова ее лицо покоилось на его груди, какое чудо, что она вернула ему молодость.
– Любимая… Любимая… – шептал он, прижимаясь к ней.
– Муж мой, любимый, – шептала она в чистом блаженстве…
Бриггс, который вышел за несколько минут до гонга в надежде, что застанет в гостиной леди Каролину, был потрясен. Он предполагал, что Роуз Арбатнот – вдова, да он и до сих пор так думал, потому изумление его было огромно.
«Будь я проклят!» – подумал Бриггс совершенно ясно и отчетливо, поскольку шок от увиденного был настолько силен, что на мгновение он вернулся к утраченной было четкости восприятия.
Вслух же он, отчаянно покраснев, произнес:
– Ой, простите, простите… – и замер в нерешительности, размышляя, не стоит ли ему вернуться к себе в комнату.
Если б он ничего не сказал, они бы его и не заметили, но когда он попросил прощения, Роуз повернулась и посмотрела на него так, словно старалась вспомнить, кто бы это мог быть, а Фредерик посмотрел на него так, словно вообще его не видел.
А они, похоже, совсем не смущены, подумал Бриггс. Он явно не ее брат, ни один брат не станет так смотреть на сестру. Очень неловкая ситуация. И если им все равно, то ему далеко не все равно. Он расстроился из-за того, что его Мадонна забылась до такой степени.